Никогда в жизни Элизабет-Джейн не переживала еще такого острого интереса, как сейчас, – отчасти это объяснялось тем восторженным состоянием, какое охватило ее, когда она узнала о своем родстве со знатной особой. И она снова принялась смотреть. Гости помоложе оживленно беседовали и ели; люди постарше выбирали лакомые кусочки и, обнюхивая их, похрюкивали над своими тарелками, точно свиньи в поисках желудей. По-видимому, три напитка почитались компанией священными – портвейн, херес и ром; вряд ли кто предпочитал что-либо выходящее за пределы этой троицы.
На столе теперь длинной чередой выстроились старинные кубки с выгравированными на них фигурами – каждый снабжен был ложкой, и их мгновенно наполнили таким горячим грогом, что следовало опасаться за предметы, подвергавшиеся действию его паров. Но Элизабет-Джейн заметила, что, хотя все кубки наполнялись с превеликим усердием, никто не наполнил кубок мэра, который продолжал потягивать воду из стакана, загороженного хрустальными бокалами, предназначенными для вина и водки.
– Они не наливают вина мистеру Хенчарду, – осмелилась она сказать своему соседу, старику.
– Ну конечно! Разве вы не знаете, что он славится своей трезвостью, и вполне заслуженно? Не притрагивается к самым соблазнительным напиткам… капли в рот не берет! О, сил у него на это хватает! Я слыхал, что он поклялся на Евангелии и с той поры не отступал от своего обета. Вот никто к нему и не пристает, зная, что это не полагается… Обет, данный на Евангелии, – дело серьезное.
Услыхав эти речи, другой пожилой человек вмешался в разговор и спросил:
– А долго ли ему еще мучиться, Соломон Лонгуэйс?
– Говорят, еще года два. Я не знаю, почему он назначил себе такой срок, он никогда никому не рассказывал. Но, говорят, остается ровнехонько два года по календарю. Могучая должна быть воля, чтоб выдержать так долго!
– Верно… Но надежда – великая сила. Когда знаешь, что через двадцать четыре месяца твой зарок кончится и можно будет вознаградить себя за все страдания и выпить сколько душе угодно… что и говорить, это поддерживает человека.
– Правильно, Кристофер Кони, правильно. А он и поневоле должен так думать, одинокий-то вдовец, – сказал Лонгуэйс.
– А когда у него умерла жена? – спросила Элизабет.
– Я ее не знал. Это было до того, как он явился в Кэстербридж, – ответил Соломон Лонгуэйс тоном решительным и бесповоротным, как будто то, что он не знал миссис Хенчард, было достаточным основанием, чтобы лишить эту особу всякого интереса. – Но мне известно, что он член Общества трезвости и, если кто-нибудь из его людей хватит хоть чуточку через край, он напускается на провинившегося с таким же гневом, как господь бог на согрешивших евреев.
– А у него, значит, много работников? – спросила Элизабет-Джейн.
– Много ли? Милая моя девушка, да ведь в городском совете он – самый главный и вдобавок первый человек в округе. Ни одной крупной сделки не заключалось еще на пшеницу, ячмень, овес, сено и прочее, чтобы Хенчард не приложил к ней руку. Вздумалось ему заниматься и другими делами, но вот тут-то он и сделал промашку. Был он из самых низов, когда пришел сюда, а теперь – столп города! Правда, в этом году он немножко споткнулся из-за этой дрянной пшеницы, которую поставляли по его контрактам. Вот уже шестьдесят девять лет смотрю я, как солнце всходит над Дарновер-Мур, и хотя мистер Хенчард никогда не ругал меня зря с тех пор, как я на него работаю, – он ведь видит, какой я маленький, ничтожный человечек, – а все-таки должен сказать, что никогда в жизни я еще не едал такого негодного хлеба, какой выпекают последнее время из пшеницы Хенчарда. Проросла она так, что это, пожалуй, уже и не пшеница, а чистый солод, ну и нижняя корка на хлебе – толщиной с подошву.
В эту минуту оркестр заиграл новую мелодию, а когда кончил ее, обед уже подошел к своему завершению и настало время для произнесения речей. Вечер был тихий, окна по-прежнему открыты, и эти речи были отчетливо слышны на улице. Голос Хенчарда покрыл все остальные: он рассказал про одну свою сделку с сеном, когда он перехитрил одного мошенника, который во что бы то ни стало хотел перехитрить его.
– Ха-ха-ха! – отозвались его слушатели по окончании рассказа л смеялись до тех пор, пока не раздался чей-то голос:
– Все это прекрасно, ну, а как насчет плохого хлеба? Голос донесся с нижнего конца стола, где сидела группа более мелких торговцев; хотя они и попали в число приглашенных, но по своему общественному положению были, видимо, ниже остальных, держались весьма независимых взглядов, и речи их звучали не совсем в лад с теми, что велись во главе стола, – так иной раз в западном крыле церкви упорно поют не в тон и не в такт с ведущими голосами в алтаре.
Это замечание о плохом хлебе доставило полное удовлетворение зевакам на улице, из которых многие находились в таком настроении, когда человек испытывает удовольствие от неудачи ближнего; вот почему они довольно развязно подхватили:
– Эй! Что скажете о плохом хлебе, господин мэр?