Когда лодка причалила к берегу, было уже светло. Мы терли глаза, словно не верили до конца, что обрели твердую почву под ногами. Молчаливое скольжение в илистой воде камышовых зарослей пробудило пренатальные воспоминания. Во всяком случае, так мне казалось. Вода и кишащая вокруг жизнь. Она шуршит, пускает пузыри, булькает, ревет, издает трели. А в венгерских камышах все происходит так же? Что за дело рыбам до территориальных вод, что птице шлагбаумы и сторожевые вышки?
Я тогда уже знала, что вернусь сюда.
Вернулась одна, приехала в Айзенштадт на летние курсы русского языка. Я пользовалась любой возможностью увидеть сверкающее озеро. Часто отправлялась в путь пешком; где-то садилась на попутные машины. Годился любой транспорт, лишь бы через виноградники пробиться к камышам. Ездила с виноделами, владельцами лошадей, бургенландскими хорватами, венграми и швабами. Назад часто возвращалась уже ночью. И меня спрашивали, где я была. На озере, где же еще, отвечала я. У аистов.
После летних курсов я поехала на другую сторону озера, называемую Зеевинкель. В Ильмиц, это место, казалось, предназначено для меня. Я провела там несколько дней, у семейства Майр. Небольшая комната выходила на внутренний двор, глубокий, как принято в этих местах. Здесь разгуливали гуси и куры, здесь можно было присесть в тени с бокалом вина или прикорнуть часок после обеда рядом с дремлющим псом. Большие деревянные ворота, тщательно запертые, придавали двору интимность.
Ильмиц вытянулся в длину и в ширину, без выраженного центра, так мне запомнилось: щедро расстеленный в степи. До дамбы на озере идти было прилично, и по дамбе, которая вдавалась в озеро, почти километр между камышами. Плотный пояс, из которого доносились кваканье, трели, свист. Я шла пешком, чтобы слышать все звуки. Чтобы самой звуков не издавать. Были кроваво-красные закаты и блеклые утра, с утиным кряканьем. Воздух был влажным и отдавал гнилью.
Для прогулок по окрестностям я брала велосипед. Хотя никогда раньше кататься не училась. Ни в Триесте, где мы жили на крутом склоне, ни в Цюрихе. Равнина Бургенланда показалась мне идеальной учебной площадкой. Я ехала неуверенно, но как-то ехала. Опасными были проселочные дороги: вязкие в дождь, а в сухое время в твердых, как камень, бороздах и ухабах, сущее наказание для меня. Колесо соскальзывало, я падала. Но ни разу ничего себе не повредила. И держала курс на ближайшую желтую колокольню. Позади кукурузного поля или над маленьким леском возвышалась она, я подъезжала все ближе, ближе, пока церковь не являла взору свою барочную роскошь: место паломничества. Фрауэнкирхен. Мадонна в парчовом облачении, с младенцем Иисусом цвета слоновой кости.
Удержу не было. Мне почему-то нужно было ехать все дальше и дальше, по этой распахнутой во все стороны равнине, которую портил только «железный занавес». Она манила меня далеко и – даже в сравнительной степени – дальше. Дальше от чего? От привычных альпийских краев, зубчатого горизонта и узости представлений. Движение было подобно глубокому дыханию. И в нем было что-то дурманящее. Я ехала, словно хотела вобрать в себя небо, все вокруг. В Бургенланде я вновь обрела свою потерянную Венгрию. Взгляд говорил, кукурузные поля здесь такие же, глубокая низина, и облака не знают границ.
Я ездила на велосипеде с утра до вечера. Вечерами с волчьим аппетитом ужинала в ближайшей гостинице: каре из свинины с кнелями и кислой капустой. Сытное блюдо. И к нему пиво.
Когда облака были низко, аисты летали невысоко и гуси безучастно топтались на месте, в воздухе повисала тоска. Тоскливое место, где глазу уцепиться не за что. «Я» расплывалось в нем как капля в воде. Растворялось. И что потом? Могло произойти страшное. Вспоминалась венгерская песня «Печальное воскресенье», мама мне рассказывала, что она так брала за душу равнинных жителей, что они нередко кончали с собой. Посидит кто-нибудь в деревенском трактире, выпьет несколько рюмок крепкой «палинки», услышит трогательную песню (мелодия играется на цыганской скрипке), встанет, слегка покачиваясь, и скажет себе: «Да ну все это…», побредет под дождем и повесится в сарае.
Мне тоска тяжела не была, я закутывалась в нее как в пальто, которое грело. И шла по пасмурной округе. В голове стихи Атиллы Йожефа: «По деревенской улице блуждают / тополя серые, без единого звука».
Тополиных аллей было много, они окаймляли дороги между населенными пунктами, прямые линии улиц, и я просто предавалась их власти. Пока не переставала понимать, кто из нас двигается, я или тополя. Все было движение, ритм, дыхание. Ритмичный ландшафт. Я напевала русскую солдатскую песню «Полюшко-поле», она придавала моему шагу размах и твердость и никак не хотела кончаться, потому что конец смыкался с началом. Маршевая песня для тех, кто пешком пересекает степь, и не спрашивай, долог ли путь.
Ходить было лучше, чем ездить на велосипеде. Идти означало перебирать дорогу ногами, дороги. Как идут пилигримы, бродяги, юродивые. С неясной целью, но не бесцельно.