Но ведь Пруст сделал это. Это же сделали Данте, Джон Донн, Джойс, Мандельштам, Бродский… Они успели? Или это уже мы задним числом пишем им их биографию как опыт присутствия? Как это и делает М. К., реконструируя жизнь Пруста как присутствие через реконструкцию машины-произведения романа. Такую автобиографию можно не успеть написать, но можно прожить, создавая, оттачивая свой кристалл и проживая свой метаморфоз по факту. А дальше… «Остальное молчанье…».
Четвертый принцип: принцип опережения. Дело в том, что машина изменения, то есть реальное впечатление, полагает М. К. «входит в нас раньше, чем мы входим в самих себя и в него» [ПТП 2014: 350]. Не до конца понятен этот принцип. Вроде, он означает то, что сначала событие случается, а потом я в него вхожу и начинаю в нём разбираться. Ведь я не войду в него, не сделав его, причём на себе самом, не сделав ту самую форму произведения, не вобрав, не выработав в себе эту ткань, фактуру слова, поэтического высказывания (в широком смысле произведения). Совершая акт присутствия, делая форму, я ещё не вошёл в него, не осознал. Только потом, после сделанности формы с её же помощью, с помощью этой «записи жизни», в которой сам роман, текст, «перестраивается, охватывается, овладевается, стягивается в целое, в бодрствующее целое», преодолевая энтропию, хаос и рассеяние, нечто происходит. Драма жизни исполняется с помощью текста. Без него мы получим этакое мычание.
Итак, присутствие – это открытая проблема, «оно само не случается, это проблема организации своего сознания, своей жизни и своего существа посредством чего-то» [ПТП 2014: 356]. Такое присутствие и становится реальностью собственно автора, здесь присутствует автор в полном составе своего существа.
Но вместо подлинной жизни и опыта в искусстве человек и писатель периодически занимается «синематографическим дефиле», кинематографом, то есть описывает нечто увиденное, наблюдает и увиденное переносит на лист бумаги, против чего всячески выступал Пруст [ПТП 2014: 371]. Обычно человек этим и занимается. Он порождает груду хлама над истинным опытом переживания, нагромождает на нём формы имитаций, привычек, страстей и страхов и потом писатель задним числом вес этот хлам описывает. А потому художник должен соскребать этот хлам, это многослойное месиво состояний-недоносков, псевдоформ и имитаций. Мы выше это обсуждали – тему забвения и предательства человеком самого себя: «мы, предав себя самих, оказываемся во власти самолюбия, страстей, рассудка и привычек…» [ПТП 2014: 371-372] (ОВ: 215). В. Т. Шаламов также категорически отказывался воспринимать писателя как туриста, описывающего и наблюдающего жизнь со стороны. Художник (как и философ) – не наблюдатель, не турист. Он «участник драмы жизни», он на себе проводит опыт испытания и ведёт дневник этого опыта [Шаламов 1996: 429].
Реорганизованное время. Событие Иосифа Бродского
Мы ушли на каникулы. Пока у нас перерыв во встречах с М. К., вспомним иной, но весьма концептуально близкий и схожий опыт работы со временем. Пример Иосифа Бродского показывает, что независимо от места и времени проживания опыт понимания, мысли и проживания философа и поэта, Мамардашвили и Бродского, представителей почти одного поколения (Бродский лишь на десять лет моложе М. К.) выглядит радикально схожим, состоящим из множества перекличек[83]
.Перекличка эта состоит не в том, чтобы делать из поэта философа, выдергивая из его текстов философские изречения, как это часто бывает у некоторых ретивых ведов и любов, а в том, чтобы находить в их опытах (философского мышления и поэтического высказывания) принципиальное сходство в понимании места главной «формы частного предпринимательства» – авторского мышления и поэтического творчества, воплощением чего выступает творение формы. Последняя представляется главным мерилом личности человека, способом защиты его самого от порабощения собственными иллюзиями или внешней силой.
Для И. Бродского человек в «антропологическом смысле» является «существом эстетическим прежде, чем этическим» [Бродский 1992, 1: 10]. Поэзия, будучи наивысшей формой словесности, представляет собой «нашу видовую цель» [там же]. Те, кто смотрит на поэзию как на развлечение, на «чтиво», в антропологическом смысле совершает непростительное преступление, и прежде всего – против самого себя [Бродский 2005: 113].
А потому «эстетика – мать этики», поскольку поэтическая, шире – литературная форма выступает если не гарантией спасения, то важнейшей формой защиты от порабощения [Бродский 1992, 1: 9]. Если человечество, судя по всему, спасти уже не удастся, то отдельного человека спасти можно. Именно в силу возможного шанса на способность совершить акт творения.