Он пустился рассуждать о трубах и проводах. Не в том ли и состояла вся прелесть труб и проводов, что их можно тянуть и тянуть? Не была ли их главной чертой та легкость, с которой их можно было тянуть дальше? Какой вообще смысл связываться с трубами и проводами, если ты в случае необходимости не можешь без зазрения совести протянуть их дальше? Разве они не вопиют о продлении? Тиклпенни думал, он никогда не остановится, лихорадочно повторяя одно и то же на множество слегка различных ладов.
— Поглядел бы ты на мой камин, — сказал Тиклпенни.
Это взбесило Мерфи. Неужели он после стольких лет, как раз когда, казалось, умерла всякая надежда, нашел чердак, чердак, который действительно не был мансардой, и крыша его не была мансардной, только затем, чтобы сразу же снова потерять из-за нехватки нескольких ярдов труб или проводов? Он покрылся потом, вся желтизна сошла с его лица, сердце его стучало, чердак плыл у него перед глазами, он не мог говорить. Когда же смог, он сказал новым для Тиклпенни голосом:
— Сделай так, чтобы до ночи на чердаке был камин, иначе…
Он прервался, потому что не мог продолжать. Это был чистой воды апозеопезис. Тиклпенни добавил несколько версий отсутствующего продолжения, одна мучительнее другой, ужасающих, если взять их все вместе. Указание Сука относительно молчания Мерфи как одного из его высших достоинств не могло получить более разительного подтверждения.
Это кажется странным, но ни один из них не подумал о керосинке, скажем, о маленькой, типа «Доблестное совершенство». Бим вряд ли бы стал возражать, и тогда обошлось бы без всякой возни с трубами и проводами. Факт остается фактом — в то время мысль о керосинке ни одному из них не пришла, хотя и пришла Тиклпенни много времени спустя.
— А теперь в палаты, — сказал Тиклпенни.
— Ты, случаем, уразумел, — сказал Мерфи, — что я сказал?
— Я сделаю все, что смогу, — сказал Тиклпенни.
— Мне безразлично, — сказал Мерфи, — останусь я здесь или уйду.
Он ошибался.
По пути в корпус Скиннера они прошли мимо маленького изящного здания из потускневшего кирпича с передним двориком, где раскинулась лужайка с цветами; его фасад утопал в зелени, увитый виноградовником и ломоносом.
— Это детское отделение? — сказал Мерфи.
— Нет, — сказал Тиклпенни, — покойницкое.
Корпус Скиннера был длинным, серым двухэтажным зданием, расширявшимся с обоих концов, подобно двойным скобкам. Женщины все были загнаны на западную, мужчины — на восточную сторону, в силу чего он назывался смешанным, в отличие от двух корпусов для выздоравливающих, которые вполне обоснованно не были смешанными. Подобным же образом некоторые общественные бани называются смешанными, хотя моются там отдельно.
Корпус Скиннера был тем же кокпитом — ареной борьбы ППММ, и здесь, как только представлялась возможность, разгоралась яростная битва между взглядами психа и психиатра. Пациенты выходили из корпуса Скиннера или в лучшем состоянии, или мертвыми, или хрониками, направляясь соответственно в корпус для выздоравливающих, или в морг, или же за ворота.
Они поднялись прямо на второй этаж, и Мерфи был представлен на обозрение медбрату, мистеру Тимоти («Бому») Клинчу, младшему брату-близнецу Бима, с которым они были похожи как две капли воды. Бом, подготовленный Бимом, ничего не ждал от Мерфи, Мерфи же,
Под началом Бима Клинча служило не меньше семи родственников мужского пола, по прямой и побочной линии, самым значительным из которых был Бом, а самым незначительным, пожалуй, престарелый дядюшка Бам из перевязочной, а также старшая сестра, две племянницы и чей-то внебрачный ребенок на женской половине. В покровительстве Бима родне не было ничего старомодного, никакого зазрения совести — на юге Англии не было более решительного и более преуспевающего радетеля семьи, и даже на юге Ирландии некоторые могли бы у него поучиться не без пользы для себя.
— Сюда, — сказал Бом.
Палаты примыкали к двум длинным коридорам, образующим при пересечении букву Т, или, точнее, обезглавленный крест, три оконечности которого расширялись, точно перекладины костыля, образуя просторные помещения, в которых размещались читальный зал, зал для письменных работ и зал отдыха, или «развалины», которые более остроумным служителям милосердия были известны под названием «сублиматорий». Здесь пациентов поощряли играть на бильярде, в «дротики», в пинг-понг, на пианино и в другие менее утомительные игры или же просто торчать поблизости, не делая ничего. Подавляющее большинство предпочитало просто торчать поблизости, не делая ничего.