Радиопередачи и комиксы были с трудом отвоеванной уступкой, что же касается фильмов про войну, я знала, что мама никогда не разрешит мне их смотреть («Не стоит забивать ребенку голову этой дрянью, и так все плохо»). Посмотрев без ее ведома фильм о военнопленных в японском лагере – это случилось на дне рождения Бетти Салливан, программа которого включала чай со сладостями для десятка гостей, двойной киносеанс и мороженое, – я оценила мамину мудрость. Каждую ночь, словно закрытые веки были моим персональным экраном, я видела одну и ту же картину – отвратительную, в сернисто-желтых тонах: голодные люди в камерах, мучимые жаждой, тянут сквозь решетку руки к журчащему в центре тюремного двора фонтанчику, из которого с садистской частотой и громким причмокиванием пьют воду узкоглазые охранники.
Я не осмеливалась позвать маму или рассказать ей о своем сне, хотя это принесло бы большое облегчение. Но, узнай она об этих мучительных ночах, в моей жизни больше не было бы ни кино, ни комиксов, ни радиопередач – только слащавые сказочки о Поющей леди, а я не могла пойти на такую жертву.
Беда была в том, что этот сон убил во мне уверенность в неизбежном торжестве справедливости: в нем отсутствовал привычный хеппи-энд, когда наши войска врываются в лагерь и побеждают врагов на радость зрителям и почти умирающим пленным. Словно привычные краски мира – синева залива Уинтроп и неба над ним, зелень травы и листвы деревьев – внезапно исчезли из мира, оставив после себя черноту. Я была озадачена и испугана. Привычное утешение: «Это неправда, это всего лишь сон» – больше не работало. Враждебное, мрачное излучение ночного кошмара просочилось наружу и стало частью моей дневной реальности.
Мирное чередование занятий и игр в школе Ханнуэлл теперь все чаще нарушалось хриплым, деспотичным воем сирены воздушной тревоги. Без давки и болтовни, обычно сопровождавших учебные тренировки, мы брали наши пальто и карандаши и гуськом спускались по скрипучей лестнице в школьный подвал, где сидели, согнувшись, в углах, соответствующих цветам наших бирок, с засунутыми между зубами карандашами, чтобы, как объясняли учителя, случайно не прикусить язык во время бомбежки. Некоторые дети из младших классов начинали плакать: в подвале было темно, холодные стены слабо освещались единственной голой лампочкой на потолке.
Дома родители проводили много времени у радиоприемника, с серьезными лицами слушая краткие сводки новостей. А когда я неожиданно входила, сразу воцарялась необъяснимая тишина; привычное уныние иногда нарушалось фальшивыми приступами веселья, что было еще хуже.
Хоть я и знала о существовании в мире зла, но не была готова к такому вероломному его распространению, выходу за пределы получасовых радиопрограмм, комиксов, субботних двойных киносеансов и не могла принять на веру оптимистичные предсказания сокрушительно быстрого финала. Во мне укоренилась вера в могущество добра, способного меня защитить: мои родители, полиция, ФБР, президент, Американские вооруженные силы и даже такие символические его посланники, как Тень, Супермен и другие. Не говоря уже о Боге. Естественно, что с такими защитниками, окружавшими меня концентрическими кругами до бесконечности, у меня не было причин для страха. И все-таки я боялась. Несмотря на мое усердное изучение мира, оставалось что-то, о чем мне не рассказали, в руках не было какого-то кусочка пазла.
Размышления об этой тайне вновь завладели мною в пятницу, когда Морин догнала меня по дороге в школу.
– Мама сказала, ты не виновата, что укусила Лероя, – произнесла она тонким слащавым голосом. – Она сказала, это потому, что твой отец немец.
Я была поражена до глубины души.
– Мой отец не немец, – возразила я, когда снова обрела дар речи. – Он… он из Польского коридора.
Географические различия ничего не значили для Морин.
– Он немец. Так говорит мама, – упрямо настаивала она. – Кроме того, он не ходит в церковь.
– Как мой отец может быть в этом виноват? – Я попробовала другую тактику. – Отец не кусал Лероя. Это сделала я.
Ничем не оправданное вовлечение отца в ссору, затеянную Морин, привело меня в ярость, но и слегка испугало. На перемене я увидела, что Морин окружили другие девочки.
– Твой отец немец, – прошептала мне Бетти Салливан на уроке рисования.
Я рисовала значок гражданской обороны – белую молнию, рассекающую по диагонали красно-голубое поле, – и не подняла головы.
– А он не шпион?
После школы я сразу пошла домой, полная решимости поговорить с мамой. В то время отец преподавал в городском колледже немецкий язык, но от этого он не был американцем в меньшей степени, чем мистер Келли, или мистер Салливан, или мистер Гринблум. Да, он не посещал церковь, это правда. И все же я не понимала, какое отношение этот факт или преподавание немецкого языка имеют к моей драке с Келли. Однако со стыдом сознавала, что, укусив Лероя, каким-то неясным, косвенным образом навредила отцу в глазах соседей.