Фактура стиха — дело профессиональных критиков и специалистов.
Простым смертным дано только воспринимать и чувствовать.
Испытывать невольное волнение, или не испытывать ничего, равнодушно пройти мимо.
К стихам Анатолия Штейгера равнодушие неприложимо.
Вспоминая бледного, хрупкого, темноглазого поэта, так рано покинувшего мир, совершенно невольно, словно повинуясь какому-то внутреннему, непроизвольному автоматизму, вспоминаешь и сказанную нездешними словами строку Лермонтова.
Если бы на свете были настоящие меценаты, знающие на что надо тратить деньги, то на могиле Анатолия Штейгера уже давно стоял бы невысокий памятник из мрамора Каррары, а на памятнике было бы написано:
Ничего не поделаешь. На свете есть много хороших и отзывчивых людей, но все они вечно торопятся, потому что страшно заняты.
Зинаида Шаховская. В поисках Набокова (Отражения. М., 1991)
С Анатолием, Толей, Штейгером я встретилась впервые в 1920 году, в Константинополе. Были мы погодками, может быть, была я на год старше его, мне было 14 лет. Я училась тогда в американском колледже Арнаут-Кей; Толя, его сестры, Алла и Лиза, и маленький брат Сережа жили в меннонитском приюте для русских детей, где-то недалеко, насколько мне помнится, от площади Таксим — и оба мы были скаутами. В коротких трусиках, в белой рубашечке, худенький, чуть-чуть горбившийся от худобы, со смуглым, бледным, узким лицом, тонкими чертами, породистым носом с горбинкой и карими глазами на фоне синеватых белков, Толя держался с достоинством и смеялся редко. Дружбы между нами особенной не было, встречались мы на «походах».
Затем Штейгеры поступили в русскую гимназию и с ней уехали в Прагу, а я — в Брюссель и Париж. После моего замужества и возвращения из Экваториальной Африки я стала часто приезжать в Париж и через Владимира Смоленского, с которым подружилась еще в 1925 году, познакомилась понемногу с молодыми писателями и поэтами, тогда еще не монпарнасцами, так как стихи мы читали друг другу в живописных и неблаговонных кафе «Ля Болле» и «Ирондель», то на площади Одеон, то в закоулке близ бульвара Сен-Мишель. Тогда-то я и стала членом Союза молодых писателей и поэтов. Но Штейгера я там не помню до 1934 года.
Долгое время вся семья Штейгеров жила в самой большой бедности, позабыв о том, что Штейгеры принадлежат к швейцарской, бюргеровской фамилии — кантона Берн и что швейцарское гражданство никогда не теряется. Перестав быть «нансенистами», положение семьи улучшилось немного, и Толя, бывший одно время рабочим, что для чахоточного было очень трудно, смог даром лечиться в швейцарских санаториях.
После встречи, о которой он упоминает, на площади Одеон и началась наша не очень обширная, но интересная по деталям литературной жизни и по заметкам о политических событиях того времени переписка. Один из самых верных приверженцев Адамовича, Толя, при всякой встрече, не уставая расспрашивал его о персонажах декадентского Петрограда, ловил всякое его слово, забрасывал вопросами: А какая была Ахматова? А что сказал Блок? — что зачастую досаждало Г. В. Он торопился там поиграть в карты, а Толя был тут и все спрашивал и спрашивал… Люди вообще, впрочем, его интересовали и события. Бывший младоросс или, во всяком случае: им сочувствующий, он, хоть и не имея точной политической установки, стал впоследствии несколько леветь, хоть и оставался типичным «бывшим классом» в своей деликатности и тонкости. Прелесть, веющая от Толи, ощущалась такими разными людьми, как Адамович и Дон Аминадо. Короткие, на одно дыханье, стихи Штейгера в простоте и чистоте переросли Монпарнас, то, что казалось обещаньем, стало совершенством. Тихий голос звучит и сейчас. Было у Штейгера острое ощущение жизни и аппетит к ней, как бывает у чахоточных, а также и сознание, с самой ранней юности, что смерть была не поэтической идеей, а реальностью, спутницей всех его странствований.
Стихи Штейгера, с налетом парижской недоговоренности и грусти, относятся к лучшим произведениям «монпарнасской ноты»:
или: