В это время вбежал в избу письмоводитель, суетливый, торопливый мужчина, лет тридцати, с юркими, плутовскими глазками, с узенькими бакенбардами и вострыми височками, загнутыми под самые брови. Вбежав в комнату, он окинул всю компанию и, разом обращаясь ко всем, спросил:
— А знаете ли, господа, кому принадлежит мертвое тело?
— Уж не тебе ли? — спросил становой.
— Вы все шутите, Петр Николаевич, вечно все шутите!.. Нет, в самом деле, знаете ли вы, кто этот прохожий, к трупу которого мы собрались?
— «Не стая воронов слеталась!» — проревел доктор, но письмоводитель перебил его:
— Прохожий этот — студент семинарии Петр Гаврилов, сын Калистов. Я как взглянул на него, так тут же и узнал. Вместе учились и в училище и в семинарии, вместе в бурсе были, и даже земляки, ибо села, в которых мы родились, всего в семи верстах одно от другого. Как же! Товарищ, приятель!..
— И рад встретиться небось! — перебил его становой.
— Ах, Петр Николаевич, ах, Петр Николаевич! вы все шутите. Нет, мне так не до шуток… Мы вот теперь пойдемте, осмотрим его, опишем, в чем он одет, как лежит, а потом я вам его историю расскажу, хотите?
— Хотим.
— Ну, вот и отлично, а теперь пойдемте…
— Сейчас, постой! — перебил его становой и, обратись к старухе, все еще хныкавшей, спросил:
— Щавель имеется у тебя?
— Щавель-то! — кажись, есть.
— А огурцы свежие?
— Как теперь огурцам не быть, самая пора!
— И лук, конечно?
— И луку сколько хочешь!
— Так вот, ты возьми щавелю, свари его хорошенько…
Но тут доктор перебил его и, быстро вскочив из-за стола, крикнул:
— Ну, что вы разговариваете с этой старой дурой! Ничего она вам не сделает! Сейчас я вам такую представлю кухарку, что вы только ахнете!
И, проговорив это, доктор бросился за перегородку, а через секунду, не больше, тащил уже оттуда за руку красивую молодую бабенку, с лукавыми глазами и веселым лицом, а именно одну из снох старухи.
— Пустите, отстаньте! — кричала бабенка, отмахиваясь от доктора. — Да будет вам, Виктор Иваныч…
Но Виктор Иванович, подведя бабенку к становому, проговорил торжественно:
— Рекомендую, Груня, сиречь Аграфена Васильевна. Вот ей и приказывайте!
Становой стал приказывать, а письмоводитель, закрыв лицо руками, словно застыдился и шептал мне:
— Черт его знает, не может, чтобы не разыскать! — И уже совершенно прислонившись к моему уху, прибавил: — Ведь с вечера еще забрался сюда! Вот ведь шельма какая!
Немного погодя мы были в сарае, в котором лежал покойник. Старик снял с мертвеца рогожу. Покойник лежал на сене навзничь, с немного согнутыми ногами; правая рука его была закинута под голову, левая лежала на груди. Он был в нанковом сюртуке, в таких же панталонах, продранных на коленке, и пестром шелковом жилете с стеклянными пуговицами. Лицо его было в синих пятнах, тусклые глаза полуоткрыты, рот перекошен. Черный, сухой язык закушен зубами, волосы смяты и в вихрах, глаза и ноздри облеплены мухами.
— Вот-с, рекомендую! — кричал между тем суетливый письмоводитель, указывая рукой на мертвое тело. — Прошу любить да жаловать… Теперь приятель мой немного попортился, костюм его не совсем в порядке, он даже, как видно, забыл побриться и недостаточно хорошо расчесал свои волосы, но я прошу извинить, ибо, по всей вероятности, молодой человек этот не думал иметь удовольствие встретиться с вами. Но я ручаюсь вам, что если бы он подозревал только эту встречу, то, конечно, принял бы все зависящие меры или вовсе не встречаться с вами, или же предстать истинным джентльменом!
И, проговорив это, письмоводитель подскочил к трупу, подбоченился, ткнул его ногой под ребра и прибавил:
— Эх ты, Петя, Петя! А помнишь, братец, как мы с тобой когда-то, под ректорскими окнами, латинскую песенку певали: Nostrarum scholarum rector dignissime {Наш достойнейший руководитель школяров (лат.).}.
— Я должен вам сказать, господа, — продолжал он, круто повернувшись к нам, — что он был опытнее, чем теперь, и, распевая, не только не прикусывал язык, как сделал это сейчас, а, напротив, раскрывал рот не хуже любого протодьякона. Надо думать, что он или утратил эту опытность, или же, ложась отдохнуть на это душистое сено и увидав эти поблекшие цветы, скошенные безжалостной рукой мужика, был в самом нехорошем расположении духа. Впрочем, такой крепкий сон, которым заснул мой приятель, может одурачить самого первостатейного умника и, наоборот, сделает умным самого первостатейного дурака!
— Ну замолол, замолол! — кричал становой. — А ты к делу-то приступай… Бери карандаш, бумагу и валяй начерно протокол осмотра.
— А потрошить будем? — спросил письмоводитель.
— Известно, будем…
— Батюшка, отец родной, нельзя ли! — взывал опять старик.
— Нельзя, он квас пил…
— Батюшка! да ведь квас-то и вы будете кушать.
— А может, в том, который он пил, отрава была…
— Один, батюшка, один квас-то.
Но становой уже не слушал старика.
— Эй вы! понятые! — крикнул он. — Тащи его в избу. Ну, чего ж испугались! Аль не видали никогда мертвых-то… Берите за ноги да и волоките…
Но в это самое время письмоводитель, успевший пошептаться о чем-то с стариком и с доктором, подбежал к становому.