Когда в час сумрачных и тяжких размышлений, один их тех, что знаком всякой русской душе, всегда гораздой на то, чтобы погрузиться в тоску и меланхолию, доводилось мне среди прочего задумываться, ненароком, и о таящейся за гранью жизни и смерти тайне, то признаться, господа, тайна жизни озадачивала меня, порою, куда более, нежели то небытие, что, как принято думать, ожидает всех нас смертных за тёмным и глухим краем могилы. Невозможно сказать наверное, почему и для чего смертен бывает человек, но ещё труднее сыскать ответ на простой, казалось бы, вопрос — как и для чего бывает он жив? Каковым образом и откуда появляется он на свет сей из небытия, на что, впрочем, у него никто и никогда не спрашивает согласия, так, будто это вовсе и не его дело, жить в том сиром мире, в коем суждено провесть каждому из человеков долгие и по большему счёту нелёгкие и полные забот дни и годы.
Так что, глядя на тысячи и тысячи текущих рядом с тобою жизней, непонятных, серых и суетных, тех какими живут все эти мелкие человечишки, заполнившие сверх всякой меры просвещённое наше столетие, не захочешь, а поверишь поневоле, что жизнь человеческая в большинстве своём всего лишь пустой и весьма обидный урок, который всякий из нас, не ведая и не желая того, выполняет со старательною неукоснительностью для того лишь только, чтобы обернуться крохотным и безликим звеном в цепи многих и многих поколений, чьи начало и конец теряются в неподвластной нашей мысли и далёкой, зовущейся временем темноте..., и всего—то, господа?!
Вот таковая, мало на что могущая подвигнуть мысль, приходит мне порою в голову, друзья мои. И, не скрою, она страшит меня до чрезвычайности! Страшит уже и потому, что чудится мне, будто в ней и на самом деле заключена тоскливая и беспощадная для нас всех нас правда. Именно в такие вот минуты овладевает мною уныние и начинает казаться мне, что бесполезны и не нужны никому те устремления дела и надежды, из коих и старается выстроить всякий судьбу свою. А кто—то злой и безжалостный, прячущийся в густых потёмках на самом дне моей души начинает шептать, что жизнь человеческая ценна на самом деле не поступками и свершениями, её наполняющими, а лишь пошлым и безликим своим существованием, потребным лишь на то, чтобы приумножать и приумножать число человеков в сей юдоли земной, а прочее лишь фантазия, игра воображения, призванная отвлечь нас от пугающих и холодных истин, от которых стынет душа и замирает перепуганное сердце моё. Хочется мне тогда спрятавши голову под одеяло уж не видеть и не слышать ничего из творящегося кругом, а забыться глухим и беспробудным сном, лишённым сновидений, в котором уж ничто и никогда не сможет нарушить покоя моего.
И вот, когда бывает уж готова разверзнуться в душе моей ёерная, полная безысходности пропасть, в которую, кажется, вот—вот канут навеки мои вера с надеждою, то словно бы по Божьему соизволению, будто бы ангел слетает с небес и чувствую я в ту минуту как плещут в груди у меня нежные его крылья, заставляя сердце биться с новою силою, заполняя его тёплым, похожим на тихое счастье, чувством. Смолкает тогда во мне злой, беспощадный шёпот и начинает звучать в душе моей иной прекрасный голос, говорящий о том, что понапрасну мучаю я себя подобными тёмными мыслями, что сие есть пустое и неблагодарное занятие — пытаться понять непостижимое, что дано мне Богом другое, счастливое поприще, на котором вот уж который год дожидает меня мой герой, чья жизнь и судьба зависят от меня лишь одного и тогда его жизнь, более чем на две трети уж написанная мною вновь начинает стучаться в сердце моё, как стучит в скорлупу птенец, стремящийся выбраться на свободу к солнцу, к синему небу, ко ждущей его вовне настоящей, а не придуманной кем—то жизни.
Тогда—то и приходит ко мне, в который уж раз, пусть робкая, но проливающая покой в сердце моё догадка о том, что нынешняя жизнь моя и судьба даны мне для того, чтобы всё же сумел я довесть повесть о герое моём до конца, до той самой точки, где сойдутся все нити избранного мною сюжета в одно. Когда будущее наконец—то станет настоящим, обещание – исполнением, а жизнь… Чем станет жизнь его, да и моя, в ту минуту не скажу я наверное и приближение к ней, признаюсь, пугает меня так же, как пугает каждого приближение к черте, отмеренной ему неумолимым роком, черте у которой, может статься, проставлена будет точка и в сюжете нескладной моей земной судьбы; судьбы, которую я, несмотря ни на что, сумел обратить в призвание.
Уж неделя миновала с той поры, как объявился Павел Иванович в гостеприимной Маниловке. Дела его все, казалось бы, уж были обделаны, нужные бумаги выправлены и ничто не должно было смешать его планов к предстоящему отъезду, но он всё откладывал его к радости хозяев, стремившихся предугадать и предупредить разве что ни каждое его желание.