Разглядывая того, кто пишет, всякий раз задумываюсь, почему он зарылся головой в нишу своего кабинета. Левая его рука, того, кто пишет, лощит и плющит левую же ляжку, прилежно ее оглаживает. Ну да этому жесту вторит и не такая справная рука, та, что сподобилась удара кочергой и, в избытке, поцелуев. От жеста того я нервничаю: я обязан сглотнуть слюну и, не раз и не два, сменить положение ног, кусать себе пальцы и утаивать слезы.
Когда же это я в последний раз плакал, будь то под открытым небом или взаперти, в каком таком доме, на какой лужайке, какой крыше, нагим или в рубахе, истомленный солнцем или едва пробудившись, в одиночку или на людях, на горном пике иль посреди морской глади? А в предпоследний? Всего-то гримаса, судорога, тронувшая подбородок, и никаких слез, разве что мимолетная испарина. Ну а до того? Не иначе, был пьян, это не в счет. Ну а до того? Вперясь, взбешенный, в море. Ну а до того? Опять же в бешенстве, пся крев, опять не в счет. Ну а до того? Разглядывая свой залитый солнцем садик, высокие стебли спаржи, ее оперение, ущербную листву, дышащие на ладан глицинии. Ну а до, до того? Даже и не желание, но слез не сдержать. А последнее блаженство, где, с кем, какими средствами? А предпоследнее? Голышом, на белом камне. А последняя ласка? А предыдущая? Упиваясь слезами, рука тысячекожей суженой у меня на животе. А лучшие орехи? У моего друга Жан-Клода, под деревом, руки замараны, слегка свербит язык, вечером, утром, в любой час. Но отведал немало и других, на берегу у самой воды, где вслушивался, как они падают, и в других местах, и те были ничуть не хуже. Откуда лучшее, что доводилось пивать, молоко? С фермы Луи. Я пил его сырым и с полынной, пока оно вскипало, отдушкой, пил в одиночку и в компании любителей, больших знатоков молока, никогда не сластил ни медом, ни жженым сахаром. Иногда у него оказывался этакий дикий, диковинный привкус старой женщины, корней, обшарпанного серебряного стаканчика. Оно было розовым или голубым, смотря в какой час. И иссушало рот, я ополаскивал язык проточной водой. Оно источало запах запертой комнаты с окрашенными латексом стенами; его живительные пары пробивались сквозь потолок и окутывали ясень.
Ночью ясень меня утешает. Он шевелится, такой соразмерный, такой шаловливый. Вот он, обремененный попугаями или пучащийся взъерошенными, словно клуши, ночными птицами. Вот он, с предельной неспешностью вершащий свои метаморфозы кактус. В ясене я пребываю, и ясень мне брат. Днем он не такой, четкий и легкий, тому уже двенадцать лет. Двенадцать лет на то, чтобы научиться говорить по-мексикански, а я еще не преуспел выучить первое слово. Он пробился среди тюльпанов, этот ясень, посреди цветника, соразмерный, безбрачный. Двенадцать лет — и уже высотой с дом.
~~~
Родился я в феврале. Успел пожить не в одном доме. В первом ютился в печи призрак. Ушастая, покрупнее сыча, сова, ужи, землеройки, пауки да жабы обитали во втором. В третьем ни души. Ну и припадочный, в четвертом, монтер, Пьер, жуткий Пьеро, пожиратель цикория.
Хочу объяснить, почему никогда не окажусь в полном здравии. Пью кефир, пью вишневый сок, но при этом потребляю водку, виски, ром, холодное пиво, белое вино и вина сладкие. Много хожу вокруг дома, вокруг да около своего дома, но выкуриваю немало сигар и сигарет, курю сердцевину бузины, веточки жимолости, соломку и листья ревеня. Люблю спать, особенно когда задувает ветер и льет дождь, но лучшие ночные часы транжирю на думы, на размышления, вслушиваюсь в биения своего сердца, слежу за дыханием, перевариваю свои отмершие кожи, придирчиво блюду пятки.
Моя матушка считает, что кто-то, пытаясь ее усыпить, метит ей в шею крохотными стрелами. Я же — что у меня слишком много врагов. Обожаю своих ненавистников, запечатлеваю поцелуи на их ногтях, на кончиках их башмаков.
Меня очень тревожит, как пошли дела, с тех пор как я потерял невинность. Всю неделю, день изо дня, я могу делать все что хочу. Целых семь дней, и мне этого больше не хочется.
~~~
У моей матушки сыновей было двое, тринадцати и четырнадцати лет от роду, она их любила, они ж утонули в пруду парка в Эликсе. Надеясь провести ее вокруг пальца, их подменили другими, мальчуганами-венграми, но подлог она тут же учуяла и оплакала своих сгинувших сыновей, присматривая в их комнате за свечой, обоями и окном. Так оно и есть, потому что она мне о том рассказала.