Третья оказалась дворцом. В стойлах из чуть просвечивающих ледяных пластин спали рабы, медведи в намордниках, дойные северные оленихи, беззубые волки, ездовые собаки, лисы, дети, музыканты и певцы, альбиносы, старики, отвергнутые женщины — ели, пели хором, смеялись самые счастливые обитатели замка. И дыханием плавили намороженные ветром стены. В недрах дворца обитал самый печальный сеньор на свете. Под своей мантией он пригрел уйму собак, кобелей и сук, оленят, кукол, глиняных и лоскутных, маленьких мальчиков и девочек, куночек с розовыми и фиолетовыми прорвами, каких-то птиц с пышными хвостами, которые клюнули на его клей и он связал им лапы, сосунов, лизунов и подлиз, волков-переярков и малых лисят, снежных принцев, хмельных принцесс, белых грудей и бугрящихся лобков. Он любил головы и зады всех фасонов и форм. Кровоточащим и напичканным вернул его, обшмонав, Жеструа, бурчащим и полным бульона, со словами: не плачь, хватит хныкать, а не то посажу тебя в комнату слез. Когда он не блудил, излив всю слюну и сперму, сеньор брал кость из своих запасов и принимался ваять и рисовать птиц с острыми зубами, зубчатых, словно пила, золотых рыбок, гребенки, годные причесывать великанов и вырывать водоросли в глубинах протоков, мужиков с прорезью и девок с елдою. Когда он не блудил, истощенный и вялый, и уже не мог больше ваять и рисовать замерзшими, в крови и липкими от краски пальцами, он натягивал сапоги и выходил на охоту. Но белый медведь был куда как хитер, а морж прятался подо льдом, выглядывая лишь за глотком воздуха, и охотник возвращался без шкур, без моржовой кости, с мертвенно-бледной физиономией. Когда он не хотел выходить, и не мог больше рисовать, и у него не было кости, чтобы ваять, не было детей, чтобы их пялить, сеньор пил горькую. Когда же не мог больше ничего поделать, распахивал ледяную дверь и спускался в узкое и темное подземелье, чтобы послушать голос своей матери, ее крики отчаяния, ее вой, ее рыдания.
Стойло мамонта давным-давно пустовало.
В четвертой хибарке ютился ребенок. Его родители умерли от голода, и он съел их тела. Жеструа принялся ласкать дитятю. Под его ласками ребенок запел. Он пел голосисто и громко:
Жеструа покинул рыбью страну, шел в запахе снега. Он съел первое яблоко из сумы, счастливый, что у него осталось еще два, одно другого вкуснее.
~~~
Огромная пасть рыбины захлопнулась, сглатывая мрак, и рыба растворилась в сольце. В декабре Жеструа спал.
В январе Жеструа приблизился к краям куда богаче, где воздух пропах свиньей в хлеву, великим кабаном, владыкой мира, зверем с крохотными влюбленными глазками, безмятежно валяющимся на ложе из палой листвы и веточек калины, головой на блюде каштанов, с фиалками в носу, с драгоценными жемчужинами, пальцами детей-побродяжек, с пробивающейся в грязных ушах почти черной петрушкой, винными пятнами, ранками от укусов, с зеленым навозом в заду: он страдал несварением, он пробрался в огород, как гурман пощипал цветы, так пусть же теперь он подохнет, а кровь его стечет в кувшин, мы взболтаем ее большой ложкой, будем пахтать сколько понадобится, чтобы взбить наших херувимчиков.