Мещане... По обличью своему дурацкому: пальтецо на одном вроде и вполне городское, но выношенное до срама, и шляпа продавленная поперек и оттого напоминавшая известное дамское место, и валенки - кто их теперь не носит? Но в холодных серых глазах, вдруг блеснувших в фонарном отсвете, почудилось Ильюхину нечто злое, офицерское, непримиримое. Второй был совсем молоденький, дохлый даже, лет восемнадцати на вид, в шубке, какие носили в стужу торговцы на петроградских-санктпетербургских рынках, но профиль, профиль - чеканный, хотя и юношеский еще, не сформировавшийся до конца - он выдавал, этот профиль - с точеным носом и мягко-округлым подбородком вперед - породу древнюю, значительную, истинно дворянскую. Насмотрелся когда их, сердешных, топили в Кронштадте и вокруг. Там много таких было...
Они тихо о чем-то разговаривали, изредка бросая быстрые взгляды в его сторону. Ильюхин напрягся, но придал лицу выражение скучное и безразличное, будто он просто так, и все, а то ведь - не дай бог - догадаются, хотя чекист он, в сущности, еще никакой, без году неделя на службе, и никто ничего не объяснил по делу, потому что и сам ничего толком не знал. Подслушал как-то разговор умный - в коридоре, на Гороховой. Двое начальничков из числа самых близких к Феликсу, курили у подоконника и спорили ожесточенно. Один доказывал, что новым людям жандармские ухватки с ихней, как он выразился, "секретной агентурой" и прочей дрянью совсем ни к чему, второй же яростно настаивал, что без агентурного проникновения в среду противника никогда и ничего не выйдет. "Нам люди помогут!" - ярился первый. "Бобра тебе лысого! - хмыкал второй. - Ишь - люди... Мы и сам с усам!"
...И вот - чутье подсказывало, что почему-то интересен он этим представителям старого мира. Хотят они чего-то. И если так - дурак он, Сергей Ильюхин, будет, если случаем этим не воспользуется.
Но прошел час, второй начался - Ильюхин нервно сверился со своими огромными боцманскими, с флота еще, а эти сонно подремывали и ни о каком "контакте" не помышляли. Словечко это мудреное, "контакт", он знал давно. Однажды увидел в Гатчине, как запускают летчики мотор у двукрылой страшилки. Один топтался у пропеллера и орал это самое слово...
А вот в Чека объяснил ему как-то начотдела борьбы, что, мол, когда чекист входит в служебное соприкосновение с чуждым элементом, "фигурантом", - это и есть контакт.
Он начал дремать под однообразно усыпляющий говор попутчиков и перестук колес, как вдруг почувствовал, что кто-то трогает за плечо. Едва не вскрикнул, но сдержался, вглядываясь в нарочито безразличные лица "контры". Молчал - интуиция подсказывала, что в таком "контакте" проигрывает тот, кто первым задает вопрос. Офицер хмурился, но вдруг едва заметная улыбка тронула его губы.
- Вот, смотрю и глазам своим не верю - да неужто матрос второй статьи Ильюхин предо мною? Сейчас подошел, вгляделся - в самом деле... Ты, братец, какими судьбами?
И мгновенно проклял Ильюхин: себя - за безмозглость, начальников поучили бы вовремя - и этого старого-нового знакомца, старшего лейтенанта с "Дианы", командира БЧ-2.
- Здравия желаю, - сказал, привстав. - Надо же... Бежите?
- А ты? - Глаза Баскакова сузились нехорошо, лицо напряглось.
- А что я... - протянул. - Вот еду в Екатеринбург, там, говорят, все еще требуются на заводах рабочие руки. А то и в Нижний Тагил подамся, на родину. Гвозди подметать... А вы убегаете. Так?
- Мы тоже в Екатеринбург, Ильюхин. А бегают только трусы, ты разве не знаешь этого?
- Значит, свидимся, коли Бог даст, - сказал Ильюхин, прикрывая веки.
- Это ты прав, - отозвался Баскаков и отошел. Но Ильюхин понял, что разговор не последний...
Целую ночь напролет он вспоминал свой родной город и дом на Горнозаводской улице, кривой и глиняной, невнятной какой-то: грязь, рытвины да ухабы. А вдалеке - Лысая гора с редким сосновым лесом и кладбище у подножья с чугунными и деревянными крестами - у кого уж какой. Скудно жили заводские и умирали скудно, сиротские похороны всегда обозначались женскими безумными криками и воем звериным, гроб несли до кладбища на поднятых руках - в знак уважения, должно быть... А потом пили до одури и блевали, рассказывали друг другу ерунду бессмысленную, а о покойнике никто и не вспоминал, разве что батюшка остановит пьяные крики и велит прочитать заупокойную, а то и Вечную память спеть, помянуть, значит...
И дом свой - на три маленьких окошка с мутными стеклами, и крытый хворостом двор с собачьей будкой, и давнего отцовского пса Ярилу - не то лайку, не то что... И мать - ее помнил старой и сморщенной, с неслышным голосом и печальным взглядом светлых бесцветных глаз. Глупая была жизнь, никакая, и не призовись он в пятнадцатом на фронт, - так бы и пропал под воротами или забором, как все пропадали, не зная как, да и не умея выбраться из трясины скотского бытия.