Кабинет директрисы — Антонины Илларионовны — оказался на третьем этаже. Когда Надя с бабушкой зашли, она криво улыбнулась и вытянула вперед ладонь с желтоватыми ногтями.
— Ну наконец-то, а мы уж вас заждались! — сказала директриса писклявым занозливым голосом.
— Извините, Антонина Илларионовна, просто Надюша что-то сегодня вдруг занервничала, долго упрямилась, — ответила бабушка.
И после паузы добавила:
— Но вообще она в школу очень хочет.
Антонина Илларионовна была дамой неопределенного возраста. Тучной, желеобразной, похожей на холодец. С мышино-серыми глазами и такого же цвета волосами, гладко зализанными на пробор. Рядом с ней сидела осанистая девушка в кремовой блузке. У девушки были круглые глаза навыкате, словно совсем без век, и плотно сомкнутые тонкие губы.
— Это хорошо, это замечательно! — проверещала директриса.
Надя с бабушкой сели на черную жесткую кушетку. Вокруг было очень много предметов, совсем разных предметов, и они наплывали пестрой массой изо всех углов. Золотые кубки, книги, дипломы, календари с изображением Кремля, тяжело дышащий компьютер, стеклянные фигурки ежиков, лисиц и грибов. Настольная лампа с кисло-зеленым светом, горшки с кактусами, золотой керамический кот, машущий лапой. В первые минуты Надя не прислушивалась к разговору. Смотрела на вещи, сбитые в случайную кучу, нелепые, неприкаянные. Через эту неприкаянность чувствовала с ними родство.
— Но все же… если она такая… особенная… не знаю, как это отразится на ее взаимоотношениях с классом.
Бабушка выпрямилась и сложила руки на коленях. А потом ответила — отрывисто, резко. Говорила так, будто рубила кухонным топориком мясо:
— Я вам на это вот что скажу, Антонина Илларионовна. Особенные тоже бывают разными. Моя Надюша спокойненькая. И очень умная. Проблем с ней не будет. Я вам это обещаю.
— Ну а помните, вы про детский сад тогда рассказывали.
— Там другое совсем. Себе она может больно сделать. Но другим — никогда. Она ни на кого не нападает. Уж что-что, а агрессивность — это не про нее. К тому же с тех пор как я забрала ее у мамани…
Надя снова выпала из разговора. Будто стала погружаться в воду. Голоса директрисы и бабушки скрылись от нее за нарастающей водной толщей. За теплой тьмой застоявшейся тишины. Фразы плавали по кабинету — далекие, бессмысленные — и оседали где-то на стенах, рядом с дипломами и грамотами. Словно пузырьки воздуха на стенках аквариума.
— Ну а ты что, солнышко, нам на это скажешь? — вдруг раскупорился занозливый голос директрисы. — Может, что-нибудь про себя поведаешь?
Надя вздрогнула. Взгляды директрисы и сидящей рядом девушки были устремлены на нее.
— Конечно, поведает. Она очень умненькая девочка, — сказала бабушка и с тревогой посмотрела на Надю.
Но Надя ничего не поведала. Она все еще сидела под толстой ледяной коркой ужаса. Звуки не выходили.
Антонина Илларионовна усмехнулась:
— Ну скажи, солнышко, как тебя зовут? Хочешь ли ты учиться? Что же ты, ни слова нам не подаришь?
Накануне они с бабушкой готовили какую-то речь. Вроде рассказа о себе. И дома Надя неплохо с этим рассказом справилась. Но теперь все слова застряли в горле маленькими и острыми рыбьими косточками — ни сглотнуть, ни выплюнуть.
— Нет? Не хочешь с нами говорить?
Бабушка вздохнула и принялась долго и яростно качать головой. А директриса повернулась к сидящей рядом девушке:
— Ну и что вы об этом думаете?
— Я думаю, что всем надо дать хотя бы один шанс на полноценную жизнь, — торжественно заявила она. И вновь пожала свои тонкие губы.
— Я тоже так думаю. — Директриса вновь обернулась к бабушке: — Но девочка ваша, конечно, очень непростая. Поймите, я беру ее исключительно ради вас, Софья Борисовна. Из уважения к вашему многолетнему труду.
Надя очень переживала все лето, предчувствуя новые перемены — куда более серьезные, чем в прошлый раз. Практически все три месяца проболела. Молча лежала в постели и смотрела в окно — на жаркое густо-синее небо, залитое лучами. Солнце стекало приторным горячим соком, словно перележавший махровый персик. Порой Наде казалось, что ее постель медленно скользит туда, в вышину раскаленного сочащегося небосвода.
Иногда Надя просила бабушку принести ей в комнату радио. Настроить на нужную волну — без передач про воспаление селезенки и артроз тазобедренного сустава. Закрыв глаза, Надя ждала первых аккордов Чайковского, Рахманинова, Шуберта, Листа, Грига. Беззвучно вздыхала, придавленная жаром лета и жаром собственного больного тела. А после — постепенно уединялась в глубине себя, окружала себя высокими прохладными стенами музыки. Надя пряталась в музыке, чтобы весь прочий мир не задевал ни глаз, ни ушей. Чтобы плескался на солнцепеке где-то очень далеко, за пределами мягкой полутьмы нот. Надя не открывала глаз до тех пор, пока голос диктора не прорывался в ее уединение. Или пока радиопомехи не начинали скворчать, как масло на сковороде, вытягивая Надю наружу, в болезненное летнее пекло.