Мокрый ветер сек ему лицо. Наконец пришел трамвай, за ним тащился прицеп, а впереди сверкал номер: 29. Даниэль вошел, сел у окна и прижался лбом к стеклу. Мостовая была скользкая, черная, в ней отражались красные огоньки машин, расплывчатые, вроде красных клякс на промокашке. «Вот город». Город, внезапный, омытый дождем, крики, огни, лужи, люди. Дома, черные степы, желтые дырки окон. Город, холод, скрип тормозов, гул моторов, серый, мокрый ветер сечет людей, и углы, и деревья. Город сегодняшних газет, которые может купить даже темный, восторженный мальчишка, только что из деревни. Он вздрогнул — что-то непонятное, холодное дернулось внутри. «А вдруг… А вдруг они меня совсем оболванили?» Он беспокойно вглядывался в стекло. Мимо трамвайного окошка шествовали фонари, и он вспомнил, как мелькали столбы в окне поезда. «Улица…» Патинито писал: «…Святого Петра, площадь Уркинаона, площадь Каталонии…» Новые названия. Он еще ничего не знал. Не знал, где идет, не знал, где едет.
В темноте, в тенях и свете, возникла площадь Каталонии. Он вышел не совсем уверенно. Высоко над голыми деревьями мерцали рекламы, зеленые, желтые, красные. Они загорались и гасли над верхушками деревьев, как будто прямо в небе. Теперь ветер хлестал сильно. Бронзовые кони и памятники тускло поблескивали в темноте. Проходили трамваи, растягивались и сверкали гармоники желтых окошек. Трамваи шли по Рамблас. «Да, это Рамблас». Конечно, Рамблас. Он ступил на мостовую, остановился перед светофором. Пошел дальше. В горле стоял комок.
Он сел в один из этих трамваев. Как в забытьи, смотрел на освещенные киоски, заваленные книгами и журналами. Под лампочками сверкали обложки — красные, синие, черные, желтые — с крупными буквами заглавий. Снова заморосил дождик, стало плохо видно. Он попытался протереть стекло, он хотел все рассмотреть. «Сколько книжек сразу… сколько книжек…» Цветочные киоски под высокими деревьями бульвара были закрыты. Он плохо видел, огни и краски скользили, убегали в черноту, расплывались между деревьями. Продавцы спешили прикрыть книги клеенкой или брезентом. Он попросил кондуктора сказать ему, когда будет Союзная улица. Наконец кондуктор легко тронул его за плечо. На крыше трамвая прозвенел звоночек. Даниэль вышел.
Чемодан был тяжелый. Становилось холодно. Кроме того, вдруг захотелось спать. От сна закрывались глаза, сон пронизывал тело. Хотелось есть, болели ноги и руки. Эти два дня в дороге он хватал на станциях поскорей что попало и ни разу не ел горячего. Дорожная пыль и грязь въелись в него. Руки стали серые, липкие, пиджак помялся, от всей одежды пахло дымом и сырой шерстью. Ботинки жали — он привык ходить по траве, босиком, в крайнем случае — в альпаргатах. Даниэль пошел по улице. Патинито говорил: «Меблирашки найдешь на Союзной или на соседних улицах». Тут, в кармане, план улиц. (Почти не глядя, набрасывал Патинито улицы своего детства и приговаривал: «Союзная. Мы с мамой жили на Союзной. Балкон там был…» Даниэлю казалось, что он слышит голос Патинито, что сейчас он увидит Патинито и тот поведет его по улице — маленький, тощий, в матроске и белых чулках по колено. Как на том фото.)
Мимо него проходили мужчины и женщины. Это был его первый вечер в городе. Очень странный вечер. Совсем непохожий на ту, прежнюю жизнь (там, на улице Решеток и Девы Марии, под темными, голубоватыми, как изморозь, далекими звездами, где в плеске реки за стенами стоит глухая деревенская ночь и вспаханная земля скована снами). А здесь, перед закрывающимися от усталости и все же открытыми от любопытства глазами — незнакомый вечер. Освещенные магазины, погребки, бары, кондитерские, доверху набитые большими липкими тортами. Сверкающие корсеты и шелковое белье. Манекены, браслеты, кольца, блузки, чулки, духи, сигареты, сосиски, сыры, бутылки, бритвы, зеркала, жевательная резинка. Вечер был густо-желтый, до красноты. Светились витрины и открытые двери магазинов, свет падал зигзагами на лица, на собак, на босых детей, на ковыляющих старух, на слепых продавцов лотерейных билетов. Светились изнутри стеклянные рекламы гостиниц и жевательной резинки. И еще тут был гул, сильный, странный, ночной, как будто где-то рядом текла река или жужжала огромная пчела. (Даже Патинито — там, в траве, глядя вдаль, — не сумел рассказать о нем). Шаги, руки, губы, блузки, головы, голоса, одинокий смех в окне. Иногда — белье на балконах: белые унылые пятна, обвисшие под дождем, ждали солнца. «Странное тут, наверное, солнце». Ему стало грустно. Он смотрел на светящиеся рекламы пансионов и меблирашек. Он еще не совсем, не во всем разобрался.
Даниэль шел по мостовой, тащил онемевшей рукой тяжелый чемодан и читал рекламы, зеленые и красные вывески баров. «Меблирашки найдешь на Союзной или на соседних улицах». (Там все было просто, у Мавра.) В горле пекло, в желудке сосало от голода. Он не ел двенадцать часов. Он шел как во сне, его вела интуиция. На углу улиц Барбара и Святого Рамона он услышал музыку, увидел свет, мужчин, женщин. И вошел в бар.