Жены заключенных, не бросившие мужей, стряпали на самодельных печурках. Они спускались напиться к реке, стирали там белье, носили оттуда воду. Спали они в лачугах, крытых тростником, жестью от банок и просмоленным картоном. Они ждали.
●
В начале 1934 года Даниэль поступил в редакцию газеты. Один из редакторов, Андрес Барбо, был приятелем Энрике. Началось насыщенное, странное, почти призрачное время. Работал он много. Днем — в типографии Геллера, ночью — в редакции. Спал мало, одолевали мечты и мысли, и какой-то поток нес его, какая-то слепая судьба. Он всегда во все уходил с головой, решительно, до конца. (В то время воспоминанье о Веронике охватывало еще сильнее. Тогда Вероника была для него больше чем невеста.) Он еще не знал, еще не догадался, он при ее жизни не спрашивал себя, чт
Его как будто долго трепала лихорадка, трепала все сильнее и сильнее. В газету он поступил помощником печатника. Потом стал корректором. (Длинный стол, заваленный старыми словарями, рукописями, гранками. Зеленый фарфоровый колпачок на лампе перед глазами.) Он познакомился с журналистами, с одним писателем, которому давно поклонялся издали. Часто он вспоминал, как собирает Грасьяно старые газеты, и удивлялся, что сам он, здесь, правит корректуру; а та, первая газета, купленная на вокзале, была для него как сон, как обрывок другого мира.
Он приходил в редакцию к десяти вечера, уходил в три часа утра. Газета занимала целый дом на улице Совета Ста, между Каталонским бульваром и улицей Бальмес. Уходил он измотанный, с опухшими глазами. Иногда он шел домой пешком, медленно, пытаясь победить усталость. Он шел совсем без сил, и странная глубокая боль мучала его. Он болел за все, за всех, когда возвращался домой теплым ранним утром начала лета. Он нес сквозь рассвет свою особенную веру. Небо над ветвями деревьев становилось синим, сверкающим, прозрачным. Цветочницы привозили свои тележки, и перед ним возникали корзины розовых, белых, гранатовых гвоздик. Свежий и резкий запах пронизывал утро под синим фосфорическим небом. Плотные, почти сплошные, темно-красные до черноты головки цветов появлялись на улицах, как прекрасная и чистая весть. Исчезали последние ночные тени. Он шел медленно, смотрел на небо, на людей, на запоздалых усталых женщин, на чужие запертые магазины. Последние язычки газового пламени гасли в фонарях. Струйка воды била из фонтанчика, человек нагнулся и пил. Вода на рассвете плескалась не по-дневному, — она была как ветер в лесу, как ручей в ущелье у Нэвы. («Вероника, — думал он. — Вероника».) Медленно, весной, на рассвете, он шел домой. Он был измотан, опухшие глаза смотрели прямо, как будто веки держала невидимая твердая рука. Он хотел спать. Шло время, и в город понемногу проникала жара. Сожженная, грязная, желтая трава росла на пустырях. В самом конце жаркой ночи он видел, как трамваи из Бонановы медленно спускаются по Рамблас и бульвару Благодати, делают кольцо у памятника Колумбу и снова идут наверх. Какие-то люди — галантерейщики, трактирщики, лавочники — выходили ночью подышать. Он видел, как устало и равнодушно смотрят они на улицу с империала трамваев, а рядом сидят их важные жирные жены. Иногда эти жены выносили погулять — на руках, как ребенка, — цветок в горшке. Даниэль смотрел на все это издали, как чужой, как лунатик. Было три, четыре часа утра. В девять он начинал работу у Геллера. Он устал. Он хотел спать. («Вероника, — думал он и повторял, сам того не замечая: — Вероника».)
●
Утром, по воскресеньям, Даниэль Корво видел, как жены заключенных ждут у дверей таверны. Он видел, как они идут домой по дороге, в пыли, под круглым воскресным солнцем.