Юля не успела протянуть ей половину пирожка, как Маша уже проглотила его, не разжевывая. От пирожка во рту осталось слабое послевкусие и пустота – Маша разозлилась на саму себя, как злилась снова и снова. Нет, чтобы долго держать его во рту, рассасывать, наслаждаться запахом, нет, чтобы отламывать по крохотному кусочку и сидеть, зажмурившись, до самого вечера – она просто сожрала и не почувствовала. А дома глюкометр снова наябедничает цифрами, и Оксана вздохнет, и посмотрит этим своим взглядом свысока, и даже говорить ничего не будет, или протянет лениво:
– Мария, это все-таки твое здоровье…
И неизвестно еще, что хуже.
Юля-моль сидела напротив и смотрела на Машу с неприкрытой жалостью. Молчала. Маша поднялась под ее приговором-взглядом, сгребла сумку и сказала негромко:
– Спасибо. Вкусный.
– Да не за что, – Юля вернулась к кружке с остывшим чаем и зачавкала пирожком. Маша сбежала прочь.
В туалет. Закатать свитер, уколоть в жирную складку на животе несколько единиц инсулина. Только бы не видел, не знал никто о ее слабостях… До конца дня пирожок этот несчастный бурлил внутри Маши, а самой Маше хотелось прореветься. Она потратила долгожданную четверку на ту еду, которую даже не распробовала, не заметила, не почувствовала. С таким же успехом она могла съесть дольку шоколада на фруктозе, грушу из сумки или… Кишки схватывало, крутило, и Юля-моль косилась на нее, а Маша прижимала кулак к ребрам и кривилась лицом. Ей даже не нужно было зеркало, чтобы в этом убедиться.
К последнему уроку она преисполнилась мрачной решимости – раз уж такая тряпка безвольная, не может отказаться ни от хлеба, ни от пирожков, то пусть воспитывает в себе силу воли, ответственность. Она прошла мимо курящих и давно уже не хихикающих над ней одноклассников, снова заметила вдалеке густые рыжие волосы, встала за крыльцом бассейна, чтобы не задувало в лицо, и набрала номер Виталия Павловича.
Она твердо решилась спасать Сахарка.
И пусть кто-нибудь – папа, Оксана, диабет, приют или собственная слабость, – только попробуют ей помешать.
Глава 4. Сын и краски
Стоило чуть звякнуть ключам в подъезде, как Юра верно ждал у двери, разве что тапочки зубами не подавал – да и то лишь потому, что тапочек у них в квартире не было, все как-то носками обходились. Кристина с трудом заволокла на пятый этаж распухший от вещей мешок, сгрузила на лестничной площадке и постояла, пытаясь отдышаться. И вроде бы немного безделиц собрали, и в гараж все сгрузили (отец Даны им мало пользовался, и стеллажи зарастали чужим мертвым хламом), да и сама Кристина выбирала только самое важное для полотна, а вот же – выпирает отовсюду из холщевых боков, лезет из горловины, не заткнешь. Так у беременной Кристины вздувался и каменел живот – его перекашивало, торчала напряженная, твердая мышца, скрючивала напополам, и Кристина думала, что это просто надо пережить и станет полегче. Не стало.
В гараже они провозились почти до полуночи, Дана подбросила на машине к подъезду. Она редко воровала отцовские ключи и каждый раз так приплясывала губами, когда он звонил, что Кристина сразу отводила взгляд. Пай-девочки из Даны не вышло, лысина ее блестела под электрическими лампочками, а глаза темнели, она везде и всюду доказывала – я могу говорить, могу делать, я живая и свободная. Свободная…
На связке ключей болтался брелок – стекляшка с пробковой крышкой, внутри которой хранилась пыль. Кристина собирала грязь и паутину с чужих плинтусов, соскребала камнем схватившуюся землю в цветочных горшках, толкла таблетки от гипертонии или сахарного диабета. Никому не нужные разноцветные порошки она замешивала в краску, которой расписывала холсты, пытаясь ухватить умершую одинокую память. Переложить на бумагу, кусок картона или фанерный лист чьи-то бусы из желто-рыжего узорчатого пластика, вазу с отколотым горлышком или очешник в розовых пучеглазых ламах казалось ей недостаточным. Приходилось выкручиваться.
Однажды Кристина подобрала тонкий, полупрозрачный волос с головы одной из пенсионерок, стандартно одинокой, ненавидящей свою затянувшуюся жизнь, и наклеила в углу картины, щедро перекрыв масляным, тяжелым, только бы сохранить. Она часто спрашивала себя – зачем? Кому это нужно вообще, мертвые бабки, пустые квартиры, желчный Палыч? Может, Кристина просто боялась на старости лет превратиться в такую никому не нужную развалину, которая мертвой пролежит полгода в квартире, ссохнется до мумии, до обтянутого серо-коричневой кожей скелета или сгниет до костей… В ее двадцать два о таком не задумывались, но Кристина часто вставала перед зеркалом и замечала не отросшие некрашеные корни, ни щеки в прыщах или провалы глаз с одной лишь мечтой в каждом зрачке – выспаться, а собственную старость, не проросшие еще морщины, незаметную глазу седину. Одиночество.
Потому что если она не любит собственного сына, с чего бы он вдруг ее полюбил?..