„Ну вот, добрая женщина, а теперь мы…“ — начал говорить я, но запнулся на полуслове: комната была пуста. Старушка, должно быть, уже ушла. Возможно, ее погнала домой тревога за этого человека. Однако у меня остался ее адрес: Корнгассе, 23.
Улица Корнгассе находилась на окраине города, вблизи от фабрик, и была заселена почти исключительно рабочими. Рядом с густонаселенными домами казарменного типа стояли крохотные бараки, в которых едва хватало места для одной семьи. Двадцать третий номер, очевидно, был одним из этих бараков, поскольку женщина не назвала ни одной фамилии.
Странно, что я тоже не спросил об этом! Я оглянулся. На окутанных легким туманом улицах лишь изредка можно было встретить людей. Внезапно мне показалось, будто я вижу перед собой старушку в серой шали. Я зашагал быстрее. Нам, возможно, было с ней по пути, и она могла, бы мне кое-что рассказать о бедняге, которому вскоре предстояло отправиться в свой последний путь.
Но я ошибся. Меня, видно, сбила с толку какая-то тень в тумане.
Мне вдруг вспомнилось, что старушка говорила на диалекте, не встречавшемся в этих краях и был явно силезского происхождения. Именно благодаря диалекту мне так удивительно четко врезались в память несколько слов, сказанных ею.
Наконец я нашел улицу Корнгассе. И точно: двадцать третий номер оказался бараком. По обе стороны от двери было по одному окну, а над ней — еще одно, поменьше.
Дверь была заперта, и мне пришлось постучать. Почти сразу же отодвинулась в сторону старая тряпка, служившая здесь оконной занавеской, и из открытой створки окна показалась чья-то лохматая голова.
— Кто там?
— Священник.
— Черт побери, господин пастор, откуда это вы так поздно?
— Меня позвали к умирающему.
— К умирающему? Нет, господин пастор, вы, видно, ошиблись номером дома! Здесь все здоровы.
— Но разве это не Корнгассе, двадцать три? — удивленно спросил я.
— Верно! Но насчет умирающего — чего нет, того нет! С тех пор как моя жена живет в Бреслау, я здесь один в доме, а врезать дуба я еще не собираюсь. Надо мной еще живет Франц Меллер. Но если я, старый хрыч, еще не спешу на тот свет, то он и подавно. Видать, ослышались вы, господин пастор.
Я опешил. Однако слова старушки все еще звучали во мне: „Корнгассе, 23“. Я не мог ошибиться.
— Меня позвала сюда одна пожилая женщина, — настаивал я. — Может, она здесь живет по соседству?
— Разве что мамаша Петцельт. Но это немного дальше, в двадцать первом доме. Так и есть: старый Петцельт уже неделю не встает с постели и ждет смерти. Ну, пока, господин пастор.
Он уже собирался закрыть окно, а я — отправиться на поиски двадцать первого дома; однако, чтобы окончательно успокоить совесть, я решился еще раз обратиться к нему:
— И все же впустите меня. Я должен повидать того, наверху. Может быть, с ним что-то случилось.
Не то смеясь, не то ворча, он отпер дверь и, не приглашая меня внутрь, ушел в свою комнату. С трудом вскарабкался я наверх по крутым ступенькам. Там, наверху, я зажег спичку и в ее мерцающем свете обнаружил дверь, на которой было грубо выведено мелом: „Франц Меллер“ — визитная карточка бедных людей.
На мой стук дверь открыл молодой парень. Из-под открытой грубой шерстяной рубахи видна была сильная обнаженная грудь. Ему было, очевидно, чуть больше двадцати; лицо рабочего — если и не красивое, то, во всяком случае, открытое и честное, — подкупало своей простодушной детскостью.
Здесь повторилась предыдущая сцена. Он также не был болен и не посылал никакой пожилой женщины. Я уже собирался окончательно уходить и даже сказал „Спокойной ночи“, когда он, нерешительно и слегка смущаясь, вдруг остановил меня: „Видите ли, господин пастор, я хотел бы вас попросить… не обижайтесь… я только подумал, что если вы все равно здесь… и вы были так приветливы со старым Шварцем с фабрики… то, может быть, вы… можете… знаете, господин пастор, по воскресеньям я не хожу в церковь: нашему брату приходится чистить котлы, смазывать машины и делать еще кучу разных дел. До самого обеда мы грязные, как поросята. А потом оденешься хоть немного почище и выйдешь немного прогуляться. Вот и все. А потому как я не хожу туда, хотя и хочется иногда причаститься, — прошу вас, господин пастор, не дадите ли вы мне его сейчас?“
Детское выражение еще сильнее обозначилось на его лице, а добродушные карие глаза с простодушным ожиданием уставились на меня. У видев мое удивленное лицо — а я еще, кажется, покачал головой, — он, не успел я даже возразить, сказал:
— Ну да, конечно… Так не делается. Не обижайтесь на меня. Дома нас всегда заставляли ходить в церковь: нас туда гнала мама. И в тот год, когда я после конфирмации еще был в деревне, она всегда водила меня причащаться. А с тех пор как я на фабрике, я уже забыл, какое оно. Ведь здесь я уже, кажется, три года.
Эти слова вызвали во мне странное чувство: что-то подсказывало мне, что в данном случае мне можно было нарушить традицию и выполнить искреннее желание бедного малого. Тем не менее меня все еще одолевали сомнения.