— Что делать? — Тарарам отправил файл с макетом рекламы («оформление летних беседок и веранд… ландшафтный дизайн… создание цветников и садов на крышах… метод контейнерного озеленения… наши специалисты никогда не позволят Вам пожалеть о том, что Вы обратились именно к нам») в контору по рассылке спама. Он не стыдился своей лепты в деле торговли иллюзиями: падающего — подтолкни. — Скажи, дружок, что будет, когда ты поплещешься в д
— То есть?
— Ну чего ты хочешь? Чего ты хочешь так, чтобы за это не жаль было отдать палец?
— Какой палец?
— На первый раз, допустим, не самый нужный. Хотя бы этот. — Тарарам взял Катенькин распухший и пахнущий мятой мизинец, поднес ко рту и неожиданно/страшно клацнул зубами.
— Ай! — пискнула Катенька, отдергивая руку. — Без пальца некрасиво будет. Я ничего настолько не хочу, чтобы мне потом некрасиво стало. Палец дал мне Бог. Пусть растет, где посажен.
— Ладно, оставим палец. Но хотеть-то ты чего-то все же хочешь?
— Купаться хочу.
— Не то.
— Черешни и эклер с заварным кремом.
— Не то.
— Лапку тридцать шестого размера, а то тридцать девятый — как-то не гламурно.
— Ну не то же.
— Тогда — какой-нибудь прикольный люксовый паркетник, вроде «кайена», и пусть с неба ежемесячная рента капает, чтобы рассекать где хочешь по всем Европам и в ус не дуть.
— Дружок, но ведь это и называется — граблями под себя. А в детстве? В детстве ты чего-нибудь хотела?
— Хотела. В косички бантик сюзюрюлевого цвета. — Катенька обиделась. — Иди ты в жопу со своим хотением. Вот этого под душем и пожелаю. И пойдешь тогда в жопу как миленький.
— Серьезно сказала. Ну? Теперь поняла, что тебе делать?
— Что?
— Калоша ты, Катенька, а не Шумахер, и мать твоя — покрышка.
— Ты не прикалывайся. И маму не тронь. Ты прямо говори. Что делать?
Рома вышел из программы и захлопнул ноутбук.
— Запоминай: оттачивать, оттачивать и еще раз оттачивать свой тупейший инструмент желания.
— Не надо толковать мои слова так вольно. — Егор меланхолично переключал на дистанционном пульте телевизионные каналы. — Если я говорю, что здесь немного жарко, я вовсе не имею в виду, что мы уже в аду. Ад, пожалуй, должен быть еще ужаснее. Здесь тревога иногда оставляет нас, а в аду, как в дурном сне, тревога будет терзать нас постоянно.
— Как же тогда тебя понимать? — Настя поглядывала на Егора с опаской, будто того цапнул клещ, и она теперь старалась подметить в поведении любимого признаки энцефалита.
— Я не говорил, что пел. Когда я пою… когда я пытаюсь петь… этот процесс должен называться каким-то другим словом. Не знаю, каким. Нехорошим. Дело в том, что у меня нет голоса. Или слуха. Или того и другого вместе. Совсем нет. Если то занятие, которое называется неизвестным мне нехорошим словом, оцифровать и попытаться уложить в ноты, на выходе все равно получится писк замученной птички. Следовательно, Роме только показалось, что я пою. То есть он услышал не то, что неизвестно как называется, а мою
— Но там еще был охранник.
— Он тоже услышал
— Оставь, — попросила Настя: на экране телевизора разводил руками предсказатель погоды. — А что с тобой потом стряслось? Ну я про падучую эту… Что врач сказал?
— Ничего путного. Я уже через полчаса отпрыгнул. Меня всего прощупали, простукали, прослушали, давление измерили, кардиограмму сняли, рентгеном просветили. Все в норме.
Некоторое время сидели молча.
— Катенька на дачу зовет. Родители ее только на выходные туда наведываются, а сегодня вторник. — Настя прижалась к плечу Егора. — Поехали, а? Там озеро, кувшинки, сосны. Там паук пьет на паутине муху. Там ночью круглая луна с морями, полными бледной грусти… Что молчишь?
— Думаю.
— О чем?
— О веществе. Вот, скажем, дряни, пыли, мусора всякого не убавляется, и луна, как ты заметила, на месте. А материя жизни убывает. Что ты будешь делать! Вещество жизни испаряется, утекает куда-то. Кругом, куда ни плюнь, сплошная фантазия, призрачность — так что никто даже не утирается.
— И что?