Читаем Месье X, именуемый здесь Пьер Рабье полностью

Когда я смотрю на групповую фотографию членов Политбюро КПСС, на этих убийц с трухлявыми душами, каждый из которых готов стать собственным обвинителем и дрожит от страха перед соседом, перед грозящей завтра казнью, я угадываю в них то самое одиночество прокаженного, коим был отмечен Рабье.

В биографии Рабье было некое обстоятельство, которое усугубляло его одиночество. Он мечтал не только о книжном магазине, он должен был мечтать о том, чтобы кончился преследовавший его кошмар. Но об этом он никогда не говорил со мной. Если он прикрылся документами мертвеца, если украл имя умершего в Ницце молодого человека, значит, в прошлом, в прежней своей жизни Рабье совершил какое-то преступление, которое до сих пор не искупил и за которое мог быть привлечен к суду. Он жил под заемным именем. Французским. И это делало его еще более одиноким. Никто, кроме меня, не слушал Рабье. Но слушать его было трудно. Я имею в виду голос Рабье. Он был какой-то искусственный, сделанный, словно в горло Рабье вставлен протез. Можно бы назвать его бесцветным, но это не передает всей его необычности. Из-за того что голос был такой невнятный, мне приходилось старательно вслушиваться в каждый звук. Время от времени в речи Рабье проскальзывал легкий акцент. Но какой? «Похоже на следы немецкого акцента» — вот самое большее, что можно было сказать. Эта чужеродность, которую хранила память и выдавал голос, еще больше отделяла его от окружающих. Ни один человек, который прожил детство в стране, где родился, где ходил в школу и болтал со сверстниками, не говорил бы так.

У Рабье не было знакомых. Он не общался даже со своими коллегами, я думаю, они не очень-то стремились к этому. Рабье мог разговаривать лишь с людьми, чьей жизнью распоряжался, с теми, кого отправлял в печи крематориев или в концентрационные лагеря, либо с их оставшимися в Париже женами, измученными ожиданием вестей.

Если Рабье дал немецкому дезертиру трехнедельную отсрочку, то лишь для того, чтобы в течение трех недель хоть с кем-то говорить, говорить о себе. Со мной он допустил ошибку. Он мог арестовать меня в любой момент. Но он нашел во мне такую внимательную, неутомимую слушательницу, какой у него наверняка никогда не было. Это так сильно взволновало его, что он утратил осторожность и стал совершать ошибки, сперва мелкие, затем все более серьезные, что неизбежно должно было привести его к гибели.

Ночью я просыпаюсь, ночью пустота, образовавшаяся из-за отсутствия Робера Л., особенно велика и страх особенно пронзителен. Потом я вспоминаю, что никто еще не получал вестей. Лишь позже, когда начнут приходить вести, начнется ожидание.

Рабье женат на молодой женщине, ей двадцать шесть лет, ему сорок один год. У них ребенок примерно четырех-пяти лет. Рабье живет с семьей в ближнем парижском пригороде. Каждый день он приезжает в Париж на велосипеде. Я не знала, что он говорил жене о своей работе. Она понятия не имела о его службе в гестапо. Рабье — высокий блондин, он близорук и носит очки в золотой оправе. У него веселые голубые глаза. Его взгляд излучает здоровье, которым так и пышет его тело. Он очень опрятен. Каждый день меняет рубашки. Каждый день чистит ботинки. У него безукоризненные ногти. Невозможно забыть эту исключительную, почти маниакальную чистоплотность. Для него это, наверно, вопрос принципа. Он одевается как приличный господин. В его профессии необходимо иметь вид приличного господина. Можно сказать, что этот человек, которому приходится избивать и убивать, вокруг которого льются слезы и кровь, работает в белых перчатках, у него руки хирурга.

В первые дни, когда беспорядочное бегство немцев только началось, Рабье говорит с улыбкой:

— У меня есть сведения, что Роммель предпримет контратаку.

Мы вышли из кафе, расположенного рядом с Биржей, и прогуливаемся. Погода прекрасная. Мы говорим о войне. Надо постоянно разговаривать, чтобы не показаться печальной. И я говорю — говорю, что уже несколько недель на Нормандском фронте без перемен. Что Париж голодает. Что килограмм масла стоит тринадцать тысяч франков. Он говорит:

— Германия непобедима.

Мы прогуливаемся. Он примечает все вокруг, присматривается к прохожим на улице. Военные сводки не оставляют сомнений: их фронт со дня на день будет прорван, весь мир ждет этого часа. Он смотрит на Париж с любовью, он хорошо знает город. На таких же улицах, как эта, он арестовывал людей. На каждой улице — воспоминания: вопли, крики, рыдания. Эти воспоминания не тревожат Рабье. Париж — их вотчина, сад, который они возделывают, они обожают эти улицы, очищенные теперь от евреев. Рабье вспоминает только о своих добрых делах, он не помнит, что бывал жесток. Он с умилением говорит о людях, которых арестовал: все понимали, что он должен выполнить свою печальную обязанность, и никогда не чинили ему препятствий, все были такие милые.

— Вы грустите, я просто не могу вынести ваш печальный вид.

— Я вовсе не печальная.

— Нет, печальная, вы молчите.

— Я хотела бы увидеть своего мужа.

Перейти на страницу:

Похожие книги

10 гениев науки
10 гениев науки

С одной стороны, мы старались сделать книгу как можно более биографической, не углубляясь в научные дебри. С другой стороны, биографию ученого трудно представить без описания развития его идей. А значит, и без изложения самих идей не обойтись. В одних случаях, где это представлялось удобным, мы старались переплетать биографические сведения с научными, в других — разделять их, тем не менее пытаясь уделить внимание процессам формирования взглядов ученого. Исключение составляют Пифагор и Аристотель. О них, особенно о Пифагоре, сохранилось не так уж много достоверных биографических сведений, поэтому наш рассказ включает анализ источников информации, изложение взглядов различных специалистов. Возможно, из-за этого текст стал несколько суше, но мы пошли на это в угоду достоверности. Тем не менее мы все же надеемся, что книга в целом не только вызовет ваш интерес (он уже есть, если вы начали читать), но и доставит вам удовольствие.

Александр Владимирович Фомин

Биографии и Мемуары / Документальное
Жертвы Ялты
Жертвы Ялты

Насильственная репатриация в СССР на протяжении 1943-47 годов — часть нашей истории, но не ее достояние. В Советском Союзе об этом не знают ничего, либо знают по слухам и урывками. Но эти урывки и слухи уже вошли в общественное сознание, и для того, чтобы их рассеять, чтобы хотя бы в первом приближении показать правду того, что произошло, необходима огромная работа, и работа действительно свободная. Свободная в архивных розысках, свободная в высказываниях мнений, а главное — духовно свободная от предрассудков…  Чем же ценен труд Н. Толстого, если и его еще недостаточно, чтобы заполнить этот пробел нашей истории? Прежде всего, полнотой описания, сведением воедино разрозненных фактов — где, когда, кого и как выдали. Примерно 34 используемых в книге документов публикуются впервые, и автор не ограничивается такими более или менее известными теперь событиями, как выдача казаков в Лиенце или армии Власова, хотя и здесь приводит много новых данных, но описывает операции по выдаче многих категорий перемещенных лиц хронологически и по странам. После такой книги невозможно больше отмахиваться от частных свидетельств, как «не имеющих объективного значения»Из этой книги, может быть, мы впервые по-настоящему узнали о масштабах народного сопротивления советскому режиму в годы Великой Отечественной войны, о причинах, заставивших более миллиона граждан СССР выбрать себе во временные союзники для свержения ненавистной коммунистической тирании гитлеровскую Германию. И только после появления в СССР первых копий книги на русском языке многие из потомков казаков впервые осознали, что не умерло казачество в 20–30-е годы, не все было истреблено или рассеяно по белу свету.

Николай Дмитриевич Толстой , Николай Дмитриевич Толстой-Милославский

Биографии и Мемуары / Документальная литература / Публицистика / История / Образование и наука / Документальное