В конце осени светает так долго, что день начинается, не дождавшись окончания ночи. Кто-то там, наверху, смешивает, смешивает чернила с молоком и бросает, дойдя до состояния «еще не молоко, но уже не чернила». Из серой морозной мглы деревня выступает наполовину или даже на треть — и белые столбы дымов из труб, и вереница серых, связанных провисшими проводами столбов, заблудившихся в тумане и застывших у развилки дороги в нерешительности, и покрытые инеем черные кусты, и склевывающий семена репейника зяблик в этих кустах. На морозе все зяблики — и этот, маленький, с красной головой и белыми пятнышками на черных крыльях, и тот, большой с синим носом, в камуфляжной куртке и резиновых сапогах на босу ногу, бегущий из дому в сортир на дальнем конце огорода.
Сейчас он вернется, подбросит дров в печку, заглянет на всякий случай в пустую бутылку водки, оставшуюся со вчерашнего, уберет ее под стол, выпьет холодной воды из носика чайника, залезет под толстое ватное одеяло, зевнет, потом еще раз зевнет, заснет и станет смотреть сон, в котором он стоит перед ученым советом на собственной защите и не знает, что ответить на вопрос ехидного доцента с кафедры то ли химической физики, то ли физической химии о том, почему у него на графике зависимости длины волны от интенсивности поглощения… станет покрываться холодным потом, багроветь, кричать, крыть ученый совет последними словами, звать на помощь жену, собаку и говорящего скворца Серегу, с которым вчера пил, пока, наконец, не выяснится, что он по ошибке, по черт знает чьему недосмотру, смотрит сон дачника через два дома по другой стороне улице, который уж два месяца как уехал с семьей и собакой к себе в Москву.
Осенние сумерки. В пространстве между оконными рамами сонная муха долго ползает, ползает и, наконец, устраивается спать под мохнатым боком у давно спящей без задних ног бабочки. Из стоящего на подоконнике горшка со змеистой трещиной на глиняном боку тянет свои бледно-розовые цветки герань к серому мышиному свету за окном — небо, разрезанное на длинные узкие полоски электрическими проводами, висящий второй день в воздухе дождь, прозрачные капли на голых ветках березы, бледно-зеленые пятна лишайника на стволе рябины, рыжее черное поле, три десятка километров разбитой дороги до города и город, от которого хоть три года скачи — ни до какого государства не доскачешь.
Ветра нет. То есть до того нет, что у деревьев даже листья затекли от неподвижности. В серой, сырой и обреченной тишине, какая бывает только перед первым снегом, со стоящей у забора березы падает один лист, за ним второй, за вторым третий, а за третьим последний. И снова ветра нет. Так бывает, когда женщина смотрит в окно, смотрит и вдруг ни с того ни с сего выкатится из ее глаза крошечная слезинка. Смахнет она ее аккуратно мизинцем, чтобы не размазать тушь с ресниц, и снова смотрит в окно. И как ты ее ни спрашивай — отчего да почему, да что случилось-то в конце концов… Переведет разговор на что-нибудь другое. Попросит натаскать из сарая дров, или починить табуретку, или размолоть в кофемолке высушенный на печке острый перец и потом смешать его с табачной пылью. Станет рассказывать, что эта смесь убивает капустных блох, гусениц-листогрызов и пилильщика. Вот весной они все народятся и давай вредить капусте, георгинам и гладиолусам, пилить все, что пилится, грызть все, что грызется, а тут мы их этой пылью и припорошим до смерти. Против мышей табак с перцем тоже очень хороши. Мыши начинают так чихать, что зачихиваются до сердечного приступа или даже до инсульта и потом волочат хвост и теряют способность шевелить усами. Дрогнувшим голосом проговорит, что жалко их до слез, поднесет к щеке мизинец… и велит идти чай пить. И захватить к чаю из погреба банку какого-нибудь варенья.
Снега нет, не будет, и просили передать, чтоб не занимали. По полю, по колено в сером тумане, бредет, спотыкаясь о кротовьи кучки и спящие муравейники, голое дерево. Такое голое, как во сне, когда идешь по улице без носков, путаясь в полинявших от множества стирок семейных трусах на какой-нибудь прием во французском посольстве, а прохожие свистят и смеются тебе в спину, покрытую гусиной от холода кожей. Подышишь на горизонт, потрешь его рукавом, и из тумана начинают выступать далекие сосны, березы, можжевеловые кусты и разбредаться в разные стороны.
Подмораживает, и влажная, мышиная, осенняя тишина мало-помалу превращается в зимнюю — сухую, звонкую и хрустальную. На острове, посреди болота, стоит избушка и постукивает кривым черным когтем желтой чешуйчатой ноги по молодому, еще неокрепшему льду. Лед трескается, и в змеистых сахарных трещинах появляется черная вода и зеленые листья ряски. Время от времени избушка чешет одну ногу о другую и снова стучит. Внезапно с обратной стороны избы раздается протяжный дверной скрип и кто-то невидимый кричит таким же протяжным и скрипучим голосом:
— Вот сейчас кто-то поленом по ноге получит, если не прекратит… От воды быстро отошла! Я кому сказала!