В общем-то все сводилось к терпению. Первый ход — расчертить примерное пространство фрески на квадратные футы, а потом, как говорится, двигаться вперед, из одного квадрата в другой, расчищая лицо или руку. Что бы ни говорил хитрец Джо Уоттерсон по этому поводу, а вернуть фреску, написанную пятьсот лет тому назад, к изначальному виду просто невозможно. В лучшем случае я смогу создать нечто приблизительное, нечто похожее.
Ну и вот (на минутку забегая вперед) так все и шло — день за днем я торчал на лесах, переходил из одного угла в другой, отходил и приближался, ползал на коленях, лежал на боку, а когда не хватало терпения забираться по приставной лестнице, вытягивался на цыпочках. Словно окно на замаранной стене с каждым днем открывалось на пару футов пошире. Вам ведь знакомо чувство, которое испытываешь, когда мучительно трудная работа продвигается, потому что все делаешь как нужно, работаешь в ритме и испытываешь вдохновляющую уверенность, что все само собой разрешится и в конце концов все будет прекрасно. Да, именно — я знал, что делаю, а это и есть профессионализм.
Желание вывести на свет божий сцену Апокалипсиса, запечатленную давным-давно умершим художником, захватило меня целиком. Огромная людская пирамида, расщепленная аркой! Сразу после первого налета на фреску я живо представил себе всю компанию: судья и его пристав, под ними три богача (смотри Нагорную проповедь) — сперва в пышном убранстве, затем в отблеске преисподней и, наконец, толпа: мирно вышагивающие направо в Рай или с воплями летящие в геенну огненную.
Даже когда я не работал, я неустанно думал об этой мощной цветовой стихии. Особенно первые две-три недели, когда меня отвлекал только Мун. Но потом неотвратимо, как бывает почти со всеми, сначала во время субботних партий в крикет, потом в часы воскресной службы в церкви уэслианцев, меня начала затягивать меняющаяся картина самого Оксгодби. Но странно, происходившее вокруг казалось мне сном. А реальностью было то, что происходило внутри тихой церкви, перед проступающей фреской. Все остальное проплывало мимо. Я уже сказал — как во сне. Но длилось это недолго.
Однажды Кейти Эллербек пришла пригласить меня на обед.
— Мама говорит, что она просит вас прийти к нам в воскресенье на обед, — выкрикнула она мне наверх. — Она говорит, что теперь наша очередь наступила, — к нам проповедник мистер Джаггер из Норталлертона приедет, а мы ему неровня, но она говорит, что вы двое быстро поладите. Хотите — можете долго не сидеть, мистер Джаггер как отобедает, его препроводят в залу спать до ужина. А хотите — можете пойти с Эдгаром и со мной в воскресную школу.
— Я староват для этого, — отозвался я, — для воскресной школы, я имею в виду. Хотя мне, может быть, и не помешало бы.
— А вы можете подождать во дворе, на лужайке есть скамейка. Или помочь мистеру Доутвейту, он вам своих шизиков подбросит. Ну, а потом можно будет вернуться к нам, поужинать, чаю попить и продолжить ваши беседы с мистером Джаггером. Зато ужин самому не придется готовить, да и сэкономите денежки. Мама говорит, вы все один бродите, как лунатик, вас нужно на люди вытащить. Только не надевайте своего пальто, если дождя не будет.
Она была очень четкая девочка, говорила как по писаному, так что в воскресенье я из кожи вон лез — старался выглядеть поприличнее, чтобы не подвести ее, пришел точно в назначенное время, и мы почти без промедлений уселись вокруг накрахмаленной скатерти. Мистер Эллербек затянул невыносимо длинную обеденную молитву. Я при всем старании не мог поверить, что обычно его сотрапезники позволяют ему в таких подробностях живописать щедроты Господа и собственную безмерную благодарность Всевышнему за то, что он обратил на него взор Свой; так что он старался, безусловно, ради коллеги, мистера Джаггера.
Я потом частенько вспоминал то давнишнее воскресенье и все думал, отчего это люди с пышными усами так мастерски декламируют молитвы. Ибо начальник станции явно находился в очень милых отношениях со своим Создателем (он обращался к нему как к закадычному бесценному другу), сам имея великолепные пышные усы. Тогда как молитва мистера Джаггера, которую он произнес перед чаем, была жалостная и скомканная. Я вспоминаю, что его-то усы были очень коротко стрижены.
Нам принесли жирные пышки с луковой подливкой, Эллербек подал сигнал к началу трапезы, заткнув крахмальную салфетку за стоячий воротник, и я, смекнув, что таков, должно быть, ритуал этих мест, последовал его примеру. Жарища была нестерпимая, пот со всех нас катил ручьями.