— Нет, не то, не то, — произнес чей-то голос за спиною Дио. Она оглянулась и увидела Иссахара, сына Хамуилова.
— Нет, не то. Злее, хитрее обман! — говорил он, глядя в лицо изваянья.
— Какой обман? — спросила Дио.
— А вот какой, слушай пророчество: «Сколь многие ужасались, глядя на Него; так обезображен был лик Его, больше всякого человека, и вид Его — больше сынов человеческих. И мы отвращали от Него лицо свое. Но Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни. Казнь мира нашего была на Нем, и ранами Его мы исцелились». Знаешь, о Ком это сказано?.. А этот кто? Проклят, проклят, проклят обманщик, сказавший: «Я — Сын».
Медленно, как будто с усилием, отвел он глаза от лица изваянья, взглянул на Дио, наклонился и шепнул ей на ухо:
— Первосвященник Амона ждет тебя сегодня в третьем часу по заходе солнца.
И, накинув плащ на голову, вышел из храма.
Долго стояла Дио в оцепенении. Задумалась так, что не слышала, как Пентаур дважды окликнул ее, а когда он тихонько прикоснулся к руке ее, вздрогнула.
— Что ты? О чем думаешь? — спросил он.
— Так, сама не знаю, — ответила она со смущенной, как будто виноватой, улыбкой и, помолчав, прибавила:
— Может быть, все мы не знаем о нем чего-то самого главного…
И, еще помолчав, воскликнула с такою мукою, казалось Пентауру, с какою умирающий от жажды просит пить:
— О, если бы знать, кто он, кто он, кто он!
V
Тутанкатон-Тута пустил о себе слух, будто он сын царя Аменхотепа IV, Ахенатонова отца. Тутина мать, Меритра, была царскою наложницей, из однодневных, каких у царя было множество. Но злые языки уверяли, что Тута сын не царя, а царского тезки, Аменхотепа, начальника Межевого приказа. Благодаря матери маленький Тута получил сан царевичева сверстника и быстро пошел в гору: царский постельничий, главный опахалоносец одесную благого бога-царя, казначей царского дома, хлебодар Обеих Земель, великий ревнитель ученья Атонова и, наконец, царский зять, супруг Анкзембатоны, двенадцатилетней царской дочери.
Никто не умел так набожно, как он, закатывать глаза и шептать таким елейным шепотом:
— О, сколь спасительно учение твое, Уаэнра, Сын Солнца Единородный!
И сочинять таких благочестивых гробничных надписей.
«Рано вставал каждое утро Сын Солнца, Ахенатон, дабы просвещать меня светом своим, ибо я был ревностен в исполнении слова его», — сказано было в одной из этих надписей. И в другой:
«Тебе последовал я, Боже, Атон-Ахенатон!»
Это отожествление царя с богом казалось нелепым и кощунственным, потому что всем было известно, что Атон — Отец, а царь — Сын. Но когда узнали, что в этих словах выражено тайное учение царя о совершенном единстве Отца и Сына, то все ахнули, дивясь Тутиной хитрости.
Царедворцы старались наперерыв похулить старого бога Амона. Но Тута и в этом превзошел всех: заказал себе плетенные из золотых ремешков лапотки с Амоновым ликом на подошвах, чтобы с каждым шагом попирать окаянного. И все опять ахнули — поняли, что он далеко уйдет в этих лапотках.
В Нут-Амок, Фивы, послан был Тута в сане царского наместника, для исполненья двух указов: об отнятьи у жрецов гробничных земель и о поругании бога Хонзу, Амонова Сына.
Когда Дио вошла в Белый Дом наместника, знакомый старичок-служитель встретил ее низкими поклонами и хотел доложить о ней его высочеству. Но, узнав, что Тута ужинает с начальником ливийских наемников, Менхеперра, человеком ей неприятным, она сказала, что подождет, прошла во внутренний покой и легла на низкое дневное ложе. Глядя, как вечернее солнце сквозь узкие и длинные окна-щели под самым потолком откидывает на белизну его косые розовые четырехугольники, опять глубоко задумалась, как давеча, в притворе Гэм-Атона: «ехать — не ехать?»
Устала думать, задремала. Две большие мухи жужжали у нее над самым ухом, точно спорили: «ехать — не ехать?»
Вдруг очнулась и поняла, что это не мухи жужжат, а кто-то шепчется очень близко, над самым ухом ее. Оглянулась — никого. Шептались в соседнем покое, за решетчатой стенкой, завешенной ковром; египетские горницы разделялись иногда для прохлады такими стенками. Двое шептавшихся сидели, должно быть, на полу, на циновках, рядом с ложем, на котором лежала Дио.
— Эх, изжога проклятая, — слышался один из двух шепотов, почтенный, старческий.
— Это от гусиной печенки, тятенька, — ответил другой, тоненький, почтительный. — Хочешь телеку? Лучше нет, как телек, для желудка; с лимонцем-кардамонцем, освежительно!
— Пей и ты, Воробей!
— За твое здоровье, тятенька.
— Что ты меня тятенькой зовешь?
— Из почтенья: благодетель — все равно что отец!
— Это хорошо, что ты стариков почитаешь. А Воробьем тебя за что прозвали?
— За то, что из всякого дельца клюю по зернышку, как из навозной кучки воробушек.
— Полно, брат, не прибедняйся: хапнул, небось, намедни от кладбищенских воров человека со свинкою.
Дио вспомнила, что человек, держащий за хвост свинью — иероглиф лапис-лазури, любимой взятки египетских чиновников, — Хез-бэт: хез — «держать», бэт — «свинья»; и что кладбищенские воры недавно ограбили могилу древнего царя Зеенкеры.