«Язву проказы наведу на домы ваши, — говорил Господь Израилю. — Если покажется язва на стенах домов, зеленоватые или красноватые ямины, должно выломать камни и бросить их на место нечистое; если же снова язва будет цвести, это проказа едкая; должно разломать сей дом».
Все домы Шэола цвели такими язвами. Мертвые камни изъедены были нечистью; тем более — живые тела людей: сыпи, чесотки, нарывы, лишаи, парши, коросты и страшные белые струпья проказы покрывали несчастных, заживо сошедших в Ад.
Царскою милостью разрешено было семьям узников жить вместе с ними; но и милость сделалась казнью: люди задыхались в тесноте еще большей. «Женки пархатых плодущие!» — смеялись тюремщики. «Умножая, умножу семя твое, как звезды небесные», — благословил Господь Израиля; но и благословенье сделалось проклятьем: дети рождались и умирали бесчисленно, киша в смердящем Аду, как черви в падали.
— вспомнил Иссахар песнь царя богу Атону. «Хороша любовь, — подумал, — живых низвел в преисподнюю!»
Подойдя к Элиавову домику, Ахирам простился с племянником и пошел обратно в город за пропуском.
Иссахар вступил в полутемные сени. Две шелудивых овцы дремали в стойле; старый, больной лошак и ободранный ослик уныло понурили головы у пустой водопойной колоды: вьючные животные возили тяжести в каменоломнях и жили вместе с заключенными.
Тут же, сидя на гноище, куче навоза и пепла, голый, подпоясанный рубищем, древний старик скоблил черепицею белые струпья проказы на теле своем и плакал, вопил однозвучно-глухо, как ветер в ночи. Это был дед Элиавовой жены, Ноэмини, Шаммай Праведный.
Некогда жил он в богатстве, почете и счастьи, имел соловарни у Горьких Озер и множество скота на Гозенских пастбищах; посылал караваны с шерстью и солью в Мадиамскую землю. Был непорочен и богобоязнен, за что и назван Праведным. Думал кончить жизнь в старости доброй, насытившись днями. Но Бог захотел его испытать и вдруг отнял все. Двое сыновей его пропали без вести с караваном в пустыне: должно быть, убили их разбойники; двое других — погибли в восстании. Зять, управлявший всем его имением, сделал на него ложный донос, будто и он, Шаммай, участвовал в бунте. Его схватили, судили и оправдали; но судьи, стакнувшись с зятем, обобрали его и пустили по миру нищим. Все друзья покинули его, жена умерла. Вспомнив тогда любимую внучку свою, Ноэминь, он переселился к ней в Шэол и здесь заболел проказой.
Днем и ночью, сидя на гноище, расчесывал он струпья черепицей и услаждал сердце воплем. Все в доме привыкли к этому бесконечному воплю так, что уже почти не слышали его, как скрипа дверей, шума ветра или стрекотанья кузнечиков.
Остановившись в сенях, Иссахар прислушался.
— Погибни день, в который я родился, и ночь, сказавшая: зачался человек! Для чего не умер я, выходя из утробы? Лежал бы я теперь и почивал: спал бы, и мне было бы покойно. Опротивела душе моей жизнь моя! Скажу Богу: не обвиняй меня, объяви мне, за что Ты борешься со мной? Хорошо ли для Тебя, что Ты губишь невинного?
Так вопил Шаммай, и Иссахару казалось, что это вопль всего Израиля, а может быть, и всего человеческого рода, от начала до конца времен.
Пройдя мимо Шаммаева гноища, он вошел в тесную, темную клеть, где тускло мерцали две плошки-лампады с овечьим жиром, одна — у стены, на деревянной полочке с глиняными уродцами богов Элогимов, другая — на низком кирпичном помосте-лежанке с каменной плитой, служившей столом.
Сидя за ним, Элиав ужинал с двумя гостями, Авиезером, священником, и Нааманом, пророком.
Авиезер был тучный, краснощекий, чернобородый, важного вида человек. Пышная, из финикийской узорчатой ткани, одежда его была неопрятна; множество перстней с фальшивыми камнями блестело на жирных пальцах. Он приехал в Шэол с милостыней узникам от богатых гозенских купцов.
Нааман, лудильщик и пророк, был маленький, лысый старичок, тихий, робкий и застенчивый, с одним из тех простых и добрых лиц, какие бывают у бедных еврейских поденщиков. Он приехал с Иссахаром из Фив.
Были и другие гости, но они сидели поодаль, не принимая участия в беседе и трапезе.
Когда Иссахар увидел брата, человека лет сорока, высокого, сутулого, костлявого, с изрытым глубокими морщинами, как будто измятым, лицом, — все вдруг исчезло из глаз его, кроме этого лица: родного, чужого, жалкого, милого, страшного.
— А-а, наконец-то, пожаловал! А я уж думал, не придешь, — сказал Элиав, вставая.
Иссахар подошел к нему и хотел обнять, но тот, быстрым движением хватив его за руки, не оттолкнул, а только удержал и заглянул ему в глаза, усмехаясь:
— Ну что ж, можно бы, пожалуй, и обняться? Аль брезгаешь? — проговорил, как будто не он, Элиав, медлил обнять брата, а тот — его.
Иссахар бросился к нему на шею.