В молодости он сомневался, не лучше ли краткий день жизни, чем темная вечность, и не правы ли те, кто говорит: «Умер человек – как пузырь на воде лопнул – ничего не осталось». Но к старости все больше узнавал – осязал, как рука осязает завернутый в ткань предмет, что там, за гробом, что-то есть, и так как никто не знает, что именно, то проще и умнее всего – верить, как верили отцы.
Хнумхотепу – Хнуму – было лет за шестьдесят, но он не считал себя стариком, надеясь исполнить меру человеческой жизни – сто десять лет.
Лет сорок назад начал себе строить «вечный дом» – гроб, на Горе Запада – Аменти, тоже по завету отцов: «Гроб себе готовь прекрасный и помни о нем во все дни жизни твоей, ибо не знаешь часа, когда придет смерть». Сорок лет рыл в скале глубокую пещеру-гробницу с подземными ходами и палатами, украшал ее, как брачный чертог, и собирал в ней душе своей, невесте, приданое. Делал все это весело, потому что сказано: «Гроб, ты сделан для празднества; ты вырыта, могила, для веселья».
В тот послеполуденный час, когда на плоской крыше Хнумова летнего дома беседовали Дио с Пентауром, – на другом конце большого пруда, у зимнего дома, в легкой, деревянной, на четырех столбиках, беседке сидел Хнум в резном из черного дерева кресле с кожаной подушкой и подножной скамьей, а рядом с ним, на низеньком складном стульце, – жена его, Нибитуйя.
На обоих были одежды-рубахи; узкая, в обтяжку, длинная, по щиколку, на ней, а на нем – пошире и покороче; обе из белого, мелко плоенного льна, не слишком прозрачного, как пристойно людям пожилым; ноги босы: кирпичный пол беседки был устлан для теплоты циновками, и мальчик-слуга держал наготове папирусные лапотки.
Сняв парик с коротко подстриженных седых волос, Хнум повесил его рядом с собой на деревянный болванчик – мужчины снимали парики, как шапки; а на голове Нибитуйи он возвышался, огромный, черный, глянцевитый, точно лакированный, с двумя, по бокам, толстыми, туго закрученными и закинутыми за уши жгутами, загибавшими тяжестью своею уши вперед, что придавало сморщенному личику старушки сходство с летучей мышью.
Хнум был так высок ростом, что маленькая Нибитуйя казалась перед ним почти карлицей; прям, сух, костляв, с жестоким, точно из твердого коричневого дерева выточенным, угрюмым и как бы злым лицом; но когда он улыбался, оно становилось очень добрым.
В будни, с утра до вечера, хлопотала Нибитуйя по хозяйству, в ткацких, швальнях, стряпущих и портомойнях, а в праздники, как сегодня – день лунного бога, Хонзу, – давала себе отдых за легким и в то же время богоугодным делом. На круглом, низеньком столике стояли перед ней два горшочка и две кошелки; из одной вынимала она мертвых жуков, жужелиц, бабочек, пчел, кузнечиков, вспарывала им брюшки кремневым ножичком и, зачерпнув из одного горшочка на костяную ложечку каплю аравийской камеди, а из другого – ливанской кедровой смолы, умащала покойничков; пеленала их в белые льняные пеленочки, как настоящие мумийки, и клала в другую кошелку. Все это делала проворно и ловко, как привычное женское рукоделье. В саду была песочная горка Аменти – Вечного Запада – кладбище для этих мумиек.
Перед Хнумом сидел на полу, скрестив ноги, человек средних лет с веселым и хитрым лицом, писец Межевого приказа, Иниотеф – Иний, управитель Хнумовых земель, стряпчий и ходок по делам. Он был в одном переднике; туловище голое; у пояса чернильница, за ухом писчий тростник, в руке папирусный свиток со счетом только что доставленных по реке, на баржах, хлебных кулей с Миуэра.
– Когда пришел указ? – спросил Хнум.
– В ночь, и должен быть исполнен сегодня же, солнце да не зайдет в непослушании царю, – ответил Иний.
– Так-так-так! – задолбил, как дятел, Хнум: имел такую привычку. – Гнали Отца, гнали Матерь, а нынче принялись и за Сына!
Сын был Хонзу – Озирис Фиванский, рожденный от Отца Амона и Матери Мут.
– Как же его истребят? Ведь он золотой, – сказал Хнум.
– Бросят в печь, расплавят, понаделают золотых дебенов, накупят хлеба и раздадут голодным: «Ешь бога, славь царя!» – объяснил Иниотеф.
– Как же так нехорошо? Ухух, помилуй, Ухух, помилуй! – завздыхала Нибитуйя.
Ухух был очень древний бог, всеми забытый: ни кумира, ни храма, ни жертв, ни жрецов – ничего у него не осталось, кроме имени. Люди помнили только, что был какой-то бог Ухух, а над чем и какой из себя, давно забыли. Но Нибитуйя за то и любила, жалела его и в трудные минуты жизни призывала не великого Амона, а Ухуха малого. «Никто-то ему не помолится, бедному, а вот я помолюсь, он меня и помилует!» – говорила старушка.
– Ну, а что же народ? – спросил Хнум.
– В ихний хлеб не очень верит, – ответил Иний, лукаво щурясь. – «Всё-де разворуют царские писцы, Атоновы прихвостни, – мимо рта у нас пройдет!» Ну, и жрецы поджигают: «Станьте, говорят, люди, за бога, не выдавайте на поругание лика пречистого!» А такие речи в народ – что огонь в солому. Сам, господин, знать изволишь, время нынче какое, долго ли до бунта!
– Так-так-так, страшное дело бунт!