Император смолк. Евпраксия взглянула на него краем глаза и увидела профиль, отчеканенный на тысячах немецких монет: римский нос, чуть поджатая нижняя губа и волна волос, бегущая вдоль щеки. Много раз, разглядывая деньги с этим ликом, киевлянка думала: кто же он, Генрих, на самом деле? Оборотень, дьявол, лиходей и развратник, о котором ходили жуткие истории? Или идеал мужской красоты и силы, страстная натура, опороченная молвой? И теперь вот она сидела рядом с ним. И каким-то внутренним чувством понимала: кесарь — не исчадие ада. Он — измученный, слабый человек, у которого всё идёт вкривь и вкось, неприкаянный, очень одинокий.
И страшащийся одиночества, и идущий поэтому на разные сумасбродства, и желающий выглядеть в глазах подданных жёстким, непримиримым правителем, и пугающий тем людей. Да и Ксюша его боялась. А бояться нечего. Надо не бояться, а пожалеть. Протянуть руку помощи. Поддержать в трудную минуту.
У вдовы участилось дыхание, задрожали пальцы. Слабо шевеля языком, женщина сказала:
— Может быть, со мной... обретёте счастье?
Венценосец вздрогнул, повернул к ней лицо. Бледное, взволнованное, радостное. Он порывисто наклонился, взял её за плечи, развернул к себе. И обжёг дыханием:
— Значит, вы согласны?
Взор монарха был таким нестерпимо жгучим, что Опракса зажмурилась, слабо простонав:
— Да, пожалуй... При одном уговоре...
— Поясните. Ну же! — Кесаря трясло от предельного возбуждения.
— Мы обязаны соблюсти приличия. И носить траур целый год. Через год обручиться и ещё год вести целомудренный образ жизни как жених и невеста. Получить благословение моего отца — князя Всеволода... И потом только обвенчаться.
У него в глазах всплыло раздражение:
— Господи, зачем эти все причуды? Если прикажу, то никто не пикнет о нарушенных правилах.
Русская потрясла головой:
— Только так, как просила я. А иначе ничего не получится.
Император продолжал смотреть ей в лицо — смуглое, прелестное, с острым носиком, сросшимися бровями, длинными густыми ресницами, загнутыми кверху, и с тревогой в тёмных миндалевидных глазах. От её существа шёл чудесный запах — жимолости, ладана, мяты, — перемешиваясь с запахом садовых цветов.
— Будь по-вашему, — произнёс монарх. — Я готов терпеть, сколько полагается. — И приблизил уста к её устам.
Поцелуй получился долгий, трепетно-головокружительный.
— Ах! — отпрянула она, отвернула голову и смущённо спрятала в чёрных кружевах разгоревшиеся щёки. — Вы, как змий, искушаете меня: грех во время траура...
Он пожал ей запястье:
— Не стыдитесь порыва чувств. И ступайте с Богом. Я заеду вновь в Кведлинбург в день Святой Адельгейды. Или же пришлю с кем-нибудь подарки.
— Буду очень рада...
Женщина, отвесив церемонный поклон, быстро удалилась из сада. Генрих сидел один под дубом, окружённый зеленью и причудливыми цветами. Тонко улыбнувшись, сам себе сказал:
— Вот оно! Я нашёл, нашёл! Берта не годилась, вечно подвергая сомнениям все мои поступки. А живая, добрая славяночка влюбится в меня по уши. И пойдёт со мной даже в Братство. Жертвоприношение на «Пиршестве Идиотов» смоет мои грехи. При союзе с русскими прежняя церковь не устоит. Это будет новая христианская империя — без Креста. Рупрехт меня похвалит.
А Опракса, продолжая скользить по каменным полам в галереях монастыря, с замиранием сердца думала: «Господи, неужто я к нему прикипела?» И боялась признаться: прикипела, присохла и прилепилась — навсегда, до конца её жизни.