Трапеза шла к концу. Дородная жена Довейки, не проронившая за вечер ни одного слова, кроме «ешьте!», стала убирать со стола, а потом готовить на широком топчане и составленных в ряд крепко сбитых деревенских стульях постели.
Уже за полночь шестилетнего Менделя и женщин положили спать в горнице, а я вместе с мужчинами побрёл на сеновал.
Над хутором стелилась неправдоподобная, оглушительная тишина.
На небе светились яркие июньские звёзды.
Вокруг хутора, как рыцари, выстроились каштаны, которые извечно охраняли этот первозданный покой.
И не было в тот вечер на свете ни немцев, ни литовцев, ни евреев.
Были и вовеки веков, казалось, пребудут только пряно пахнущая скошенным сеном умиротворяющая тишь, только этот длящийся под звёздным покровом наяву сон, не осквернённый ни богопротивной ненавистью, ни кровопролитием.
Утром, перед тем, как нам отправиться в дорогу, Владас Довейка вместе с Пинхасом внимательно осмотрел отдохнувшую на конюшне гнедую.
— Не мешало бы твою кобылу перековать, — сказал после осмотра хуторянин. — Дорога дальняя, отлетит подкова, и тпру, приехали! С такой до Двинска не доедешь. Придётся задержаться, пока я по старой памяти её не подкую. Можешь быть уверен, сделаю, как надо, и гроша не возьму. Всё равно не поймёшь, какие деньги брать — рубли, литы, марки… Я потому и на базар не езжу, жду, когда все передерутся и выяснится, чей портрет на бумажках победит.
Довейка отвёл лошадь под навес, и вскоре мы услышали удары молота.
— Теперь я спокоен. Ты со своей гнедой не только до Двинска доберёшься, а, как Наполеон, в Москву въедешь, — сообщил этот мастер на все руки.
— Если вернёмся, мы тебя, Владас, отблагодарим. Евреи добро никогда не забывают. Может, потому, что нас всюду ненавистью потчуют. Такая уж нам досталась доля — привыкать к злу, как к собственному имени.
Владас проводил нас до большака. Какое-то время он молча шёл рядом с телегой, потом отстал и стал махать своей тяжёлой рукой. Пинхас в ответ поднял в воздух, как знамя, видавшую виды фуражку.
На исходе вторых суток нашего «отступления» в низине сверкнула река.
Ещё издали Пинхас увидел натянутый над водой канат и небольшой, сколоченный из сосновых досок паром с сигнальным колокольчиком под крохотным железным куполом, смахивающим на гриб-боровик.
К парому с осыпавшегося откоса вёл выстланный валежником — на случай ливня — пустой просёлок.
Паромщика не было видно.
Телега съехала вниз.
— Эй, кто-нибудь! — закричал возница.
— Эй! — возопила тишина. — Э-э-эй!
Через минуту из кустов вылез заспанный верзила с растрёпанными рыжими волосами.
— Чего орёшь? — он широко зевнул.
— Ты паромщик? — Пинхас подождал, пока мужик всласть назевается.
— Я, — промолвил тот, не переставая зевать.
— Перевезёшь на другой берег?
— Заплатите — перевезу, — выкатилось у паромщика сквозь неодолимую зевоту. — Гоните золото.
— Откуда мы его возьмём?
— Евреи без золота — не евреи. — Верзила прикрыл ладонью рот, как булькающий чайник крышкой и, подтянув штаны, двинулся обратно к кустам.
— Погоди! — закричал сапожник Велвл и стал снимать с пальца кольцо.
— Только с одним условием — колечко вперёд.
— Ладно, — выдавил Велвл.
Телега вкатила на настил. Верзила сунул кольцо в карман помятых штанов, дёрнул за проволоку сигнальный колокольчик, и паром со скрипом тронулся с места.
Когда паромщик вырулил на стремнину, появился немецкий истребитель.
— Прямо на нас летит, — отец глянул вверх.
Не успел он отвести взгляд, как небо брызнуло пулями.
Самолёт то снижался, то взмывал ввысь.
Казалось, лётчик затеял с нами дьявольскую игру — он метил не в людей, не в гнедую, а в натянутый над рекой канат, стараясь перебить его и насладиться тем, как паром, подхваченный течением, начнёт относить вниз по реке. Пули чиркали по настилу, по воде, по бокам парома, но немец не унимался.
Накрытые тёплыми телами родителей, мы с Менделем боялись пошевелиться.
Мужики, грузившие на другом берегу в телеги пряное сухое сено, побросали вилы и, коченея от страха, беспомощно смотрели на безоблачное, сеющее смерть небо.
Когда затея лётчику наконец удалась, неуправляемый паром стало быстро относить вниз по течению и вскоре прибило к противоположному берегу.
Паромщик, босой, с закатанными штанинами, неподвижно лежал под замолкшим колокольчиком, и по его небритому подбородку струилась тоненькая струйка крови. Пинхас сидел на корточках перед убитой лошадью и перебирал её гриву — мягкие, ещё живые волосы, как сломанные струны.
Очнувшиеся от страха мужики бегом пустились по косогору к воде, перекрестились при виде мёртвого, и, не проронив ни одного слова, зашагали к деревне. Через некоторое время они вернулись с лопатами, чтобы зарыть гнедую Пинхаса в тёплую землю — сняли с неё хомут, постромки. Сняли бы и уздечку, но Пинхас до их прихода накинул её себе на шею.
— А может, первым его? — стараясь не смотреть на распластанное поблизости тело, показала на паромщика мама.