Мы сели в лифт и, несмотря на то что находились на первом этаже, поехали вниз, проехав достаточно далеко (вернее, глубоко) и выйдя под каменистые, гулкие своды подвала. Состояние мое опять стало напряженное и тревожное, и я подумал, что окончательно изнемог бы, если бы несколько минут эмоционально не передохнул, пока в коридоре полковник и Степан Степанович шутили и улыбались. Подвал этот был расположенной в самом центре Москвы тюрьмой, это я понял после того, как, миновав часовых, мы вошли в небольшую камеру, в которой почему-то остро пахло больницей и лекарствами. Это было нечто вроде тюремного больничного изолятора, и на койке кто-то лежал, укрытый до подбородка одеялом. При виде незнакомого тяжелобольного у меня невольно возникает чувство отвращения прежде, чем жалости. Существо, лежавшее на койке, было полумертво, это стало мне ясно сразу и без всяких медицинских знаний. Я даже сперва подумал, что это вообще труп, но оно пошевелило восковой высохшей рукой, и я понял, что в нем еще теплится жизнь, но жизнь уже нечистая, разлагающаяся, с дурным запахом. Каково же было мне, когда это существо вдруг подняло голову и улыбнулось. Улыбка прекрасна только на живом лице. Лицу же трупа она придает некий циничный характер.
– Гоша, – сказал труп (а иначе и не назовешь, он был брит, и кожа его была какого-то голубоватого оттенка), – Гоша, я рад тебе…
Это был Щусев, я узнал его, лишь только он заговорил, причем добро и искренне, точно никогда не пытался задушить меня в тюремной камере как доносителя.
– Гоша, – говорил Щусев, опираясь на локоть и, видно, затрачивая серьезные усилия при этом, – Гоша, завидую я тебе… Иногда мне тоже хочется петь, танцевать, жизнь кажется прекрасной… Каждому человеку хочется сделать что-нибудь хорошее (он явно был не в себе, хоть и узнал меня), временами же все в мрачном свете, – продолжал он, – нет сил двигаться и думать… Гоша, коммунисты и евреи насилуют нашу мать-Россию, – здесь он закашлялся, локоть его подвернулся, и он упал на серую тюремную подушку.
Человек в медицинском халате быстро подошел к Щусеву и, вытащив его руку (обтянутую кожей кость), сделал укол. Степан Степанович и полковник все это время стояли молча и лишь цепко наблюдали. Потом полковник кивнул сержанту, и в камеру ввели нового арестанта в наручниках. Этого я узнал сразу, несмотря на сильно изменившиеся черты лица и тюремную худобу. Это был Орлов. Он огляделся, скользнул по мне взглядом, но главное внимание свое сосредоточил на Щусеве, уже пришедшем в себя.
– Что, – сказал Орлов насмешливо, – что, стукач, не помогла тебе твоя жидовская лавочка?.. Она же тебя и гробит…
– Сталинский холуй! – крикнул ему Щусев.
– Русский народ с нами! – крикнул Орлов. – А ты, сволочь, подохнешь сегодня или завтра!.. Вместе с твоим жидовским КГБ…
И тут добрейший Степан Степанович размахнулся и сильно ударил Орлова в нос. (Между прочим, при мне Орлова били уже второй раз.) Когда удар приходится не в челюсть или висок, а в нос, то человек сознания не теряет, но испытывает сильную боль. Вот почему удар в нос весьма часто применялся при недозволенных приемах следствия, и, очевидно, выведенный из равновесия словами и наглостями Орлова, Степан Степанович не стерпел и этот прием применил. Орлов застонал от боли и пошатнулся, а затем вновь выкрикнул, плюясь кровью (зубы у него выбиты не были, но кровь потоком хлынула из ноздрей и залила губы, попадая в рот, вот почему создалось впечатление, что зубы выбиты), итак, плюясь кровью, он крикнул:
– Чекист Дзержинский – польский жид, это нами установлено!.. Вот оно, ваше семя!.. Ох и будем мы вас жечь и вешать, хоть и через сто лет!..
– Уведите его, – сказал полковник.
Сержант дернул Орлова за наручники и выволок его из камеры. Щусев же лежал, запрокинув голову, и трупный облик окончательно проступил на нем, заслонив те крупицы живого, что еще теплились минуту-другую назад. Тем не менее он был жив, ибо дышал, правда порывисто и с присвистом.
Я так и не понял, зачем меня сюда приводили и зачем сюда привели Орлова. Очевидно, что-то было задумано, но не исполнилось. Более того, судя по угрюмому виду Степана Степановича, задум этот был как раз его и, возможно, полковник с самого начала ставил этот задум под сомнение, а Степан Степанович настаивал. Во всяком случае я так предполагаю, ибо полковник после случившегося выглядел намного спокойнее Степана Степановича. Степан Степанович же имел вид до того раздосадованный, что самообладание на мгновение вторично покинуло его (первый раз, когда он ударил Орлова), самообладание покинуло его, и он пробормотал, когда мы вошли в лифт:
– Иголки бы им под ногти…