В общем, как известно, противоборство в этом доме существовало давно, еще с того момента, как несколько лет назад журналист вовлек своих детей в активную политическую жизнь, в результате чего они первоначально увлеклись его оппозиционными идеями, а затем, что характерно для молодости, переросли их. Но ныне это противоборство видоизменилось в смысле расстановки борющихся сил вследствие, во-первых, новых обстоятельств, а во-вторых, полного выхода журналиста «в тираж». То есть человек этот окончательно был подавлен развитием событий, и у меня складывалось впечатление, что Рита Михайловна его иногда била. Во всяком случае, раз я, тоже, конечно, случайно, наблюдал, как даже и не Рита Михайловна, а ее тень, домработница Клава, взяла хозяина дома довольно крепко за руку, увела его из кухни, где он зачем-то (не знаю зачем) вертелся и мешал, и, усадив его за стол, как ребенка, поставила перед ним стакан простокваши, которую он тут же начал есть. Тем не менее в кругах официальных и вообще в массе, знакомой с ним лишь по книгам, он по-прежнему «звучал», и я помню, как несколько раз Рита Михайловна и Клава наряжали его, подобно манекену, цепляли к его пиджаку орденские планки и медали госпремий, после чего Рита Михайловна везла его в то или иное серьезное учреждение, где он сидел во время заседаний в президиуме. Я не хочу сказать, что журналист отныне был полностью пассивен, как раз наоборот: подобное свое положение в семье и вообще подобное отношение к жизни он сам же и вывел в результате раздумий и анализа. На лице его подолгу оставалась та циничная, но добрая и задумчивая, хоть моментами и не без сатиры, улыбка, которую я впервые увидел у него после пощечины в студенческом клубе. (По-моему, это была одна из последних, если не последняя, пощечина политического характера, которая ему досталась, ибо то выступление на студенческом диспуте было, пожалуй, последним общественным актом журналиста.) Первая наша встреча в этих, новых для меня, условиях и в новом моем положении произошла следующим образом.
Я сидел и составлял очередной недельный отчет в свой отдел, причем отчет двигался на сей раз туго, и предстояли неприятности, ибо где-то я ошибся, отметил неточно либо, скорей всего, схитрил читатель (и не без умысла, очевидно), так что я не мог определить, на какой из абонементов выдавался антисоветский материал. Конечно, можно было бы его в этот раз опустить, список и так был длинен, но я не был уверен в том, что не состоится контрольная проверка абонемента и там это может всплыть. И, учитывая характер материала, отношение ко мне нового моего начальника, больного язвой желудка, а также и тот факт, что читатель умышленно путал, учитывая все это, вряд ли представлялась возможность вообще этого не касаться, и поэтому я в течение длительного времени в раздраженном состоянии рылся в своих бумагах. И в это-то время и раздался осторожный стук в дверь. Я поднял голову, но ничего не ответил, продолжая перебирать бумаги. Когда же стук повторился, я крикнул, признаюсь, резковато под влиянием служебных неурядиц:
– Кто там еще, что вам угодно?..
Я совершенно уж как-то потерял ситуацию и не понимал, что сижу в чужом кабинете и распоряжаюсь чужой собственностью, в то время как хозяин робко просится войти. Но журналист, по-моему, ситуацию понимал, и она его веселила. Именно, как позднее я понял, ему нравилось, что он стучится в свой собственный кабинет, где восседает ныне какой-то приблудный, фактически на улице подобранный бродяга. На мой окрик он осторожно приоткрыл дверь, и я увидел ту самую, ныне традиционную улыбку.
– Извините, я книжечку хочу взять, – сказал журналист, – вы позволите?
– Возьмите, – буркнул я.
Журналист на цыпочках прошел к одной из полок, взял книгу, приложил палец к губам, но, идя назад, на полдороге расхохотался, что привело меня в растерянность. На смех его тут же явилась Рита Михайловна, которая резко взяла его об руку и сказала ему:
– Я ведь просила тебя не мешать, – и при этом глянула на меня, ища во мне союзника, вздохнула: мол, вот, приходится и с этим мучиться – и увела его.
Позднее, за обедом, она, улучив момент, сказала мне:
– Вы извините, – и назвала мужа по имени-отчеству, – он ведь нездоров, уже давно нездоров… Ох ты боже мой…