— Значит, не доверил нам своей девушки. Я промолчал, делая вид, что засыпаю.
— И правильно сделал, — продолжал брюнет, — и не из-за нас правильно, а из-за девушки. Ее как звать? Так она свое имя нам и не сказала. Шутить с нами шутила, а имя не сказала.
Я глянул на жирное, густо обросшее курчавым волосом голое тело брюнета. Волос был у него не только на груди, но и на руках и на спине.
— Вам что угодно? — резко сказал я.
Снизу, где лежал лысый, в ответ на это мое озлобление хихикнули. Третий, более молчаливый и нейтральный мужчина, примирительно сказал:
— Ладно, давайте спать.
— Да ты не сердись, — сказал брюнет, покачиваясь, голый, рядом со мной, так что я легко мог достать его рукой, и при этом брюнет совершенно не стеснялся своего густо обросшего курчавым волосом тела (я бы безусловно стеснялся), не стеснялся, а по-моему, даже гордился им, считая его предельно мужским.
— Ты еще молодой парень, продолжал брюнет, — на женщин ты смотришь идеалистически, а я уж повидал их, повидал и потому смотрю на их род материалистически… Вот возьмем такую вещь, как насилие. Штука ужасная и правильно, что уголовным кодексом предусмотренная. Что это за мужчина, если он не умеет cговориться с женщиной мирно. А с любой женщиной сговориться можно, все от времени зависит. Но, допустим, времени нет. Значит, насилие. Женщина ведь только в первое мгновение пугается, а потом ее женская суть верх берет, и наслаждение она получает, может, еще большее, потому женщина силу любит. А почему иначе и от насилия дети рождаются?… Дети ведь только от обоюдности возможны. И дети притом часто рождаются весьма крепкие. У меня, честно говоря, друг от насилия рожден. Мать его еще в молодости казак в винограднике поймал. Так вот этот друг теперь генерал.
И все это брюнет рассказывал так сладко, сочно, с толком, что в мужском нашем купе воцарилось после этого разговора молчание, полное не покоя, а телесного напряжения. Даже я, понимавший, куда все это сейчас адресовалось, даже я на мгновение не совладал с собой, что, впрочем, для меня не новость. Так и затихли мы под рассказ брюнета. Никто после этого и слова не проронил. Каждый лежал, думая о своем, но, уверен, каждый пребывал в томлении, и лишь постепенно под стук колес началось расслабление, и под влиянием этого расслабления я, который не спал две ночи подряд, внезапно и крепко уснул.
Проснулся я от чего-то тревожного и государственного. Именно такое ощущение было во сне перед пробуждением. Первое слово, которое я услышал, окончательно проснувшись, было — «Документы». (Вот оно, государственное ощущение.) Поезд стоял на какой-то станции. Было еще темно, лишь слегка начинало рассветать. В вагоне же было тревожно, и тревога эта, как я понял, шла извне и изнутри. Никто не спал в купе, и все мужчины сгрудились у окна.
— На нефтеперерабатывающем пожар, — услыхал я, — в…— и он назвал город, куда следовал поезд.
Я еще не совсем понимал тогда глубину опасности, вернее, даже вообразить себе не мог, но сердце мое, тем не менее, усиленно заколотилось, как бы само по себе. Свесившись с полки, я увидел далекое зарево, окрашивающее темные облака, и если б не тревога и разговоры, вполне мог бы принять это за восход солнца.
— Что случилось? — спросил я.
— Вставайте, — ответил мне брюнет, — проверка документов.
Это уж было совсем нечто тревожное и почти забытое, отчего повеяло атмосферой детства, войны и неустойчивой жизни. Я начал суетливо слезать с верхней полки. (Я вообще неловко слезаю с верхних железнодорожных полок, суетливо, мне кажется, что я притом бываю очень смешон для соседей, и почти всегда в результате то ударюсь, то руку растяну.) Так вот, едва я в этот раз, упершись правой рукой в соседнюю полку, завис с подогнутыми ногами в пространстве купе, как снизу раздалось:
— Пожалуйста, документы.