— А насчет Гаврюшина подтвердилось, — спокойно и жестко сказал подполковник, сверху вниз глядя на лежащего секретаря обкома, как смотрел он неоднократно на лежавших у его ног при допросах, — подтвердилось, Лейбович он…— И лишь сообщив это, подполковник вышел и сказал секретарю: — Мотылину врача, у него обморок…
— Пошлите вызов, — прошептал Мотылин секретарю, который, подхватив об руки, силился поднять его, — вернее, сообщите… Толкунову передайте (Толкунов — второй секретарь обкома), то есть я о том, что необходим вызов внутренних войск.
— Они уже разгружаются на станции, — ответил секретарь.
И действительно, внутренние войска, вызванные по иным каналам, уже разгружались и приступили к действию. Четко и умело взаимодействуя, оцепляли они охваченные беспорядками кварталы. Оружие применяли в крайнем случае, но если уж применяли, то со знанием дела. Поджоги общественных зданий и грабежи винных лавок были пресечены, застреленные при оказании сопротивления увезены в морг. Арестованные, минуя городскую тюрьму, сразу же отправлялись на вокзал, где их ждали эшелоны. Таким образом, они единым махом отсечены были от мятежных мест и лишь через двое суток пути, по прибытии в совершенно незнакомую и спокойную область обширной России, в просторах которой затихает, задохнувшись, и кажется ничтожной любая местная смута, лишь по прибытии туда присмиревшие, усталые и голодные арестованные прошли допрос и пересортировку, в результате которой многие впоследствии были освобождены.
Но прибытие внутренних войск и восстановление порядка началось с десяти утра. Когда же я выбежал на улицу, разбуженный выстрелами, в городе царила атмосфера полнейшей анархии и безнадзорности, то есть атмосфера, приятная для буйного ребячества лесостепной, задавленной порядком натуры. «Маша, — тревожно подумал я, — к Маше надо… к Маше…»
В управлении все от меня отмахивались, никто и слушать меня не хотел. Наконец в коридоре я увидел знакомого следователя, ведшего при мне допрос Орлова.
— Послушайте, — крикнул я ему, хватая за локоть, чтоб удержать, ибо и он первоначально отмахнулся, — послушайте, мне надо назад… в район…
— Не сходите с ума, — ответил следователь, — там тоже бог знает что творится… Начальник милиции убит… Вот так…
— Послушайте, — не пуская руку, говорил я, — у меня там жена…
— Жена, — удивленно повернулся ко мне следователь, — каким образом, вы разве местный?
— Да, — ответил я, намереваясь соврать, но, тут же сообразив, что в командировке указано иное, поправился: — То есть нет… Но все равно… Жена…
— Ладно, — сказал следователь, который торопился, которому некогда было вникать в мои проблемы, — идите во двор, скоро оттуда отправится милицейская машина.
Я даже не поблагодарил, побежал во двор и успел в самый последний момент, ибо машина уже трогалась. Милицейская машина, в которой помимо меня и шофера сидело двое милиционеров, вооруженных винтовками, доехала до какого-то села и там остановилась, завернув во двор сельсовета. Почему и зачем это — я не знал. В висках у меня стучало, и было сухо во рту и больно, дурные предчувствия мучили меня.
— Тут до города километров шесть, — сказал мне вслед один милиционер. (Вслед, ибо едва мне показали дорогу, как я сразу же пошел.)
— Только поосторожней, — крикнул второй.
Городок встретил меня тишиной и пустотой, то есть из разговоров я ожидал худшего, особенно после индустриального центра, где гремели выстрелы и пахло газом. Здесь же воздух был вкусным и чистым, и когда, ища дорогу к станции, я оказался в городском парке, птичий галдеж и беспечно и плавно облетающие листья меня и вовсе успокоили и родилась надежда, что моим дурным предчувствиям не суждено сбыться. Но едва я подошел к дверям старухи, приютившей Машу, как новый приступ страха овладел мною. Я постучал. Я стучал долго. Наконец я принялся колотить в дверь ногами. Минут через десять я догадался крикнуть:
— Послушайте, я за женой…
Дверь тотчас же открылась. Оказывается, старуха все время стояла под дверьми и слушала, но не отпирала и не подавала голоса. Увидав меня, старуха запричитала.
— Что? — крикнул я. — Где моя Маша?…
И тотчас же увидел ее, лежащую на старушечьей койке и по-детски протягивающую ко мне руки. В этом ее порыве ко мне было так много от покинутого ребенка, от одинокой и слабой, нуждающейся во мне души, что, бросившись к ней, я забыл обо всем, я перестал различать обстоятельства и время и не сразу даже заметил, что Маша горяча и в лихорадке, а глаз у нее нездоровый и неосмысленный.
— Снасильничали нас, — плача сказала у меня за спиной старуха, — видать, беглые арестанты… Попить попросились и снасильничали. Уж и меня, старую-то, помучали, а ей-то как, молодой?