«Отношения мои с матерью,– сообщает Рамиро,– были ясны и доверчивы, пока однажды я не почувствовал, засыпая у нее на груди, некоторого беспокойства. Не знаю, в чем оно внешне выражалось, я лежал как обычно, спрятав лицо в ее густых волосах, но с тех пор мать перестала укладывать меня спать с собой в постель, а специально вставала, чтобы меня, девятилетнего мальчика (мне, кстати, было уже девять лет), укачать, почесать мне голову пальцами (мне были приятны эти движения, и, лежа в постели, мать часто так делала), и вообще меня успокоить, пока я не усну. Мать тоже очень любила меня, как и я ее, и я это знал и чувствовал, но когда впервые она не взяла меня к себе, а встала и сказала, что посидит у моей постели, пока я не усну, меня это неприятно насторожило, и именно после этого во мне возникло какое-то чувство неискренности в наших отношениях и стыда. Но постепенно это чувство ушло или спряталось, как и любовь к матери, с которой я был разлучен возрастом, ибо возраст все более разлучает мать и ребенка, особенно сына, превращая их в разные организмы, не испытывающие друг в друге физическую нужду, а лишь нужду эмоциональную, то есть все-таки придуманную. Однако скоро я нашел новую основу моих отношений с матерью, и этой основой стал восторг перед ней, перед ее умом (она для меня была самая умная, конечно), перед ее красотой и т. д. То есть отношения наши выровнялись и стали такими, какие бывают в хорошей семье между матерью и сыном, может, лишь чуть в каких-то вещах доведенных до больших крайностей. Мы, например, не только сильно любили друг друга, но и, случалось, по-настоящему друг на друга обижались при размолвках, и примирения наши лишены были со стороны матери взрослой снисходительности и игры.
В тот страшный день, который начался так удачно, я добрался к дому своему, когда только стемнело, но из-за светомаскировки город весь погружен был во тьму, словно была уже глубокая ночь. Жили мы в одноэтажном доме, и у меня еще с детства был лаз прямо с улицы на чердак, а оттуда на антресоли. Должен заметить, что детские шалости и проказы, не ушедшие с годами, обычно с возрастом приобретают, я бы сказал, неизбежно приобретают дурной смысл. Оказавшись на антресолях, я услышал в спальне тихое движение, не оставляющее сомнения в происходящем, ибо я уже был в этих делах опытен. И все-таки я сделал несколько шагов, прокрался к двери, чтобы увидеть и испить чашу до дна. Повзрослев, я понял, что, конечно, мать моя не могла быть одна, поскольку отца давно не было, но я никогда не видел мужчины рядом с ней. А тут сразу, по своей, разумеется, вине, и от этого я злился еще больше. Я увидел такое, что пожелаю увидеть лишь злейшему врагу… Они были уверены, что одни в доме, потому дверь была приоткрыта, лунный свет проникал сквозь шторы (как нарочно, луна очистилась от туч), и я увидел все происходящее отчетливо. Положение мое становилось весьма опасно и двусмысленно, сердце сильно стучало, и мне казалось, что дыхание мое настолько громко, что удивительно, как они не слышат его. Впрочем, они были заняты друг другом, и что-то звериное было в них. Мне казалось, что разверзлась земля. Завеса, которой человек окружает свою тайну, отделяющую его от животного, рухнула, я сразу разуверился во всем и во всех и понял, что эти минуты искупают любой мой грех в будущем. Ну конечно, тогда я так не думал, это уж потом я понял, намного позже, может, на год или на два позже. Тогда же я весь взмок, струйки пота катились за ворот, но я не уходил, а смотрел, словно в гипнозе, словно был парализован и видел все и во всех подробностях от начала и до того, как, усталые, они оторвались друг от друга.
Этот Котов, возможно, и любил мою мать, это я понял впоследствии, и она любила его. Это был низкорослый, крепкий блондин с тяжелыми кулаками, человек хоть и резкий, с острой внешностью, но внутренне не злой, и я это понял также впоследствии. Как опытный чекист он был прислан из Москвы в качестве советника республиканской контрразведки, а где он встретился с моей матерью, не знаю, к этому учреждению она отношения не имела и вообще была домоседка, любила вязать или готовить вкусные блюда, которые она изобретала сама, в пределах, конечно, скромной пенсии за отца и гонораров за переводы французских романов и пьес (мой дед – француз).