Такой круг мыслей будоражил меня, когда мы с Колей вышли на улицу и остались друг с другом наедине. Я уже сказал, что Москва умеет обрушиваться на тщеславного провинциала и когда вокруг оживают и материализуются «виды Москвы», знакомые по открыткам (кстати, в поезде я решил потратиться из личного фонда на пачку этих открыток и разглядывал их на верхней полке, незаметно от спутников, дабы привыкнуть и ознакомиться заранее, поскольку даже Щусеву и ребятам я сообщил, что в Москве бывал), так вот, когда эти виды материализуются, весьма нелегко шагать безразлично и ничем не восхищаться. Кстати, восхищение и бурное проявление чувств в кругах, где вращался Коля, считалось дурным тоном, из прошлого, «когда Сталин смотрел из окошка, и тебя он видел, крошка», и настоящий современный человек все должен воспринимать иронично. Но это правило было найдено мной самостоятельно и весьма помогло мне на первых порах моих столичных шагов. Москва, особенно летняя Москва, обладает еще одним опасным для тщеславного провинциала качеством: она обрушивает на него целые толпы столичных красавиц, перед которыми блекнут все провинциальные фаворитки. И здесь надо было сохранить самообладание, чтоб не растеряться перед этой толпой безразличных к тебе красивых девушек и женщин. Особенно восхитительны в Москве женщины средних лет, налитые достатком и со свободою во взоре. В провинции такое могут позволить себе девушки, но женщины средних лет никогда. А между тем, как я понял, в них-то и центр красоты московских улиц, они-то и украшают их своим достатком, в котором созревшая красота оформлена. В провинции же (по крайней мере в те годы) модницы имеют недозревший вид и, как правило, пытаются скрыть за модой свою бедность (ибо молодость вообще в массе своей небогата).
Так примерно развивались мои мысли в первые десять – пятнадцать минут прогулки вместе с Колей по московским улицам. Мы вначале почти что не говорили. Вернее, Коля задавал мне робко какие-то вопросы, которые я толком не слышал или тут же забывал, отвечая односложно: да – нет… Сложилось такое первоначальное отношение необдуманно, а значит, правдиво и естественно. То есть мыслить-то я мыслил, но главным образом в том направлении, которое изложил выше, и тратил все свои душевные силы на то, чтоб скрыть некоторую растерянность и робость, все-таки мною владевшую при виде таких богатств, красоты и возможностей вокруг. Я понимал, что Коля это плоть и кровь всего, что происходит вокруг, это живая клеточка, вскормленная Москвой, и то, что между нами начинается дружба (это мы чувствовали оба), и то, что в этой дружбе я доминирую, казалось мне гарантией моею завоевания Москвы.
Пройдя вот так без остановки и почти без разговора квартала три, мы наконец остановились (остановился, разумеется, я, а Коля мне повиновался). По странному совпадению (Коля потом мне это рассказал), мы остановились почти в том месте, где в свое время Коля догнал Висовина после того, как тот дал пощечину Колиному отцу-журналисту и между Колей и Висовиным произошел разговор, содержание которого я узнал позднее (но здесь, в записках, он приведен мной ранее). Прямо перед нами была шумная и людная площадь, которая несколько пугала меня, как все незнакомое и значительное (выяснилось позднее – Манежная), а за ней виднелась знаменитая Кремлевская стена, очень привычная и знакомая (хоть в натуре я видел ее, конечно, впервые), которая, наоборот, успокаивала.
– Ваш отец, конечно, тоже пострадал в период культа? – робко спросил Коля.
– Он был расстрелян по решению особой тройки, – сказал я с невольным оттенком своего превосходства над этим юношей.
Правда, превосходство это было вызвано легким раздражением, так как, сказав «тоже пострадал», Коля явно меня недооценил, конечно, не умышленно. Я тут же раскаялся в своем тоне, поскольку у Коли был чересчур уж виноватый вид. К тому ж с «особой тройкой» я несколько перехлестнул и прибавил от себя. Впрочем, в действительности, может, и было так, но мне-то сообщили, что он умер от сердечной недостаточности. Короче, я постарался, не роняя своего превосходства, которым я, кажется, в короткий срок полностью покорил этого юношу, я постарался смягчить свой тон и в свою очередь спросил:
– А твой (он говорил мне «вы», я же ему «ты»), а твой отец пострадал от сталинских палачей?
– Нет, – горестно и, кажется, даже со слезами на глазах сказал Коля,– у меня с отцом сложные отношения… Он несчастный человек… Было время, я его ненавидел. И Маша… Это моя сестра… Мы оба… Висовин знает об этом… Но потом, я это как другу вам говорю (он впервые прямо и искренне назвал меня другом, через час, не более, нашего знакомства и полчаса, не более, совместной прогулки), но потом, недавно я понял, как он несчастен… Это его, конечно, не оправдывает, и тут Ятлин прав… Это мой товарищ… Я вас познакомлю. Герман прекрасный, талантливый, принципиальный человек… Это Ятлина зовут Герман, потому что отец у него был известный пушкинист… Отец его умер, но если бы он был жив, Ятлин бы с ним порвал, это точно… А я не могу…