Мы шли по ночным московским улицам, и те мужчины, которые встречались нам, все до единого оглядывались на Машу. Должен, правда, заметить, что в эту пору на московских улицах в центре в основном встречаются гуляки, которые вообще редко пропустят женщину, чтоб на нее не поглядеть, а тем более такую ослепительную, какой была Маша. Я шел с ней рядом и был счастлив, ибо, может быть, впервые теперь, за все время моей ничтожной жизни и борьбы за кой-ко-место, я был принят на вершину общества и находился на таковой все время нашего совместного прохода. Все фаворитки мои, о которых я мечтал, поблекли и в лучшем случае могли служить объектом для низменных плотских отношений, подобно Наде-уборщице, то есть все они были мною разжалованы и низведены из области мечты. Но какой бы неземной ни была в моем воображении Маша, она все же оставалась женщиной, и женское чутье, очевидно, подсказало ей, конечно же не в столь расшифрованном и конкретном виде, что во мне происходит бурный процесс, объектом которого является она, Маша. И она впервые совершила движение, которое я предугадал, когда только увидел ее, но затем это ощущение утратил. То есть начало осуществляться мое предчувствие о том, что взаимности от Маши я никогда не дождусь и обречен на безответную любовь, которую пронесу через всю жизнь… Теперь я понимаю, что люди с подобной нервной организацией, как у меня, на такую безответную любовь попросту запрограммированы, и именно она способна украсить их жизнь сладкой грустью, вкус которой недоступен счастливцам и баловням судьбы. Но тогда рядом с Машей я мыслил иначе, тогда я не был в этом вопросе гурман и созерцатель, а наоборот, наполнен был избытком деятельной энергии. Поэтому движение, которое совершила Маша, причинило мне боль в груди и обдало горьким привкусом мой рот и гортань. У меня появилось странное ощущение, никогда ранее не испытанное,– а именно, при глотании мне что-то больно отдавалось в затылке. То есть у меня иногда от волнения болел затылок, но сейчас он, если я не глотал, не болел вовсе, а при глотании в него как бы что-то отдавало. Я пробовал идти не глотая, но во рту моем скопилось ужасно много слюны, чего также раньше никогда не было, и я вынужден был глотать ежесекундно, а это отдавало колотьем в затылке, если же я задерживал глотанье и сглатывал потом большую порцию, то боль распространялась по задней части головы уже и до макушки. Таковы были первые ощущения любовной тоски, то есть тоски от того, что тебя не любят и не полюбят никогда. Я, при моей ничтожной жизни, прежде испытывал немало унижений от красивых женщин, в основном, конечно, от того, что и подступиться к ним не смел, а иногда от их улыбок и насмешек. Но те представления отличались от нынешнего, как рассказанное от живого. Никогда не думал, что такая мука возможна. Нет, это не была духовная мука, которую испытывал я и раньше при унижении от женщин, это было физическое страдание, нарыв, рана, опухоль… А унижение-то, испытанное мной от Маши, человеку постороннему покажется смешным, то есть он моего страдания не поймет, оно даже может вызвать удивление. Ибо смертельно влюбленного (именно смертельно и наповал), смертельно влюбленного не поймет никто, и всякого он удивит.
Вышли мы из компании так, что Маша шла между мной и Колей. Но где-то на полдороге и в тот момент, когда мечты мои о Маше достигли особенного накала, она вдруг перешла от меня подальше, за Колю. На первый взгляд это могло показаться вполне объяснимым (очевидно, совершая это свое движение, Маша так и подумала), ибо Коля все время о чем-то говорил мне (я, разумеется, ни слова не слышал) и Маша, заметив, что Коля ко мне обращается, а я не отвечаю, решила дать возможность мне и Коле идти рядом. Да, на первый взгляд человеку постороннему это покажется естественным, но я-то, который в озарении, едва Маша вошла и я в нее влюбился, сразу же подобное предвидел и который фактически все остальное время тратил на то, чтобы обмануть собственное разумение того, что я не любим и любим никогда не буду, я-то понимал, что все это делается Машей продуманно и неспроста.
– Колесо вертится позади Сократа, – говорил Коля, – и вырисовывается через него как через тень.
Несмотря на мою полную подавленность и устремленность в ином направлении, первая Колина фраза, которую я уловил, была так пугающе нелепа, что я невольно обратил на нее внимание. Очевидно, это был отрывок чего-то стройного, какого-то словесного построения, которое Коля с жаром излагал. Этого юношу, который безусловно по организации своей часто огорчался, выручало то, что огорчения эти не были глубоки, как часто бывает с людьми ухоженными и любимыми, которым в огорчении сразу же приходят на помощь близкие люди. Поэтому и сейчас, как, кстати, и в случае с пощечинами отцу, Коля быстро оправился и уже увлечен был какой-то мыслью, которую мне всю дорогу, пока я думал о Маше, оказывается, излагал.