Утром я очнулся (значит, все-таки спал, хоть, может, и недолго). Было уже начало девятого, и опять начиналась жара. Окна в комнате были распахнуты, и вместе с духотой и шумом московского транспорта в комнату врывался с улицы чей-то свист, удивительно беспечный. Кто-то насвистывал популярную тогда мелодию из кинофильма. Это я запомнил, потому что у меня привычка важные моменты сопровождать и оправлять в случайные детали, придающие затем в воспоминаниях этим моментам особенную конкретность. А момент был важен, судя по тому, как Щусев сидел и смотрел на меня. Перед ним лежал ворох свежих газет. (Очевидно, за газетами ходил Сережа, сидевший тут же и сосавший карамель.)
– Все, Гоша, – сказал Щусев, и в словах его я не уловил обычной для него уверенности. Вид у него был человека проигравшего.– В этих газетах ни слова про нас… Вот оно, безвременье… Политический террор в России умер, ибо нет сейчас в России ни одного человека, чья смерть могла бы потрясти страну… Чья жизнь была бы ценной для России… В центре Москвы совершается нападение на крупнейшего политического деятеля, и об этом ни слова в газетах… Ах, Гоша, мне б в деревне жизнь свою прожить… Я ведь в политику случайно вовлечен… Несправедливый арест вовлек меня в политику… Но ты-то… Тебе-то чего?… Ну, покапризничал, поизмывался над своими притеснителями (что-то с ним происходило), потешил себя… И хватит… Тебе ведь легче… Тебя ведь в концлагере не сажали на задницу… Какие у тебя с ними расчеты? И он заплакал.
– Не надо, Платон Алексеевич, – сказал Сережа и погладил Щусева по голове (Вова спал).
Оказывается, между Сережей и Щусевым была какая-то непонятная и недоступная мне теплота. Щусев посмотрел на Сережу, потерся о его румянец своей небритой щекой и скачал:
Тебе будут обо мне дурно говорить, Гоша… Скажут, что я агент… Связан с Чека… Или как оно теперь называется… Но ты не верь… Что было, то было, но у меня был свой независимый расчет… И я люблю Россию, – снова повторил он, точно стараясь воздействовать на меня этой своей, ставшей уже навязчивой, фразой.– Гоша,– сказал он, вставая и подходя ко мне,– тому, кто когда-нибудь возглавит Россию, требуется только одно – любить ее… Любить ее, ибо она сирота… У нее никогда не было добрых и заботливых родителей… Люби только сироту нашу Россию, Гоша, и не думай о всемирности… Россия наша – это изнасилованная деревенская баба, которую насилуют тысячу лет, у нас же, ее детей, на глазах… Вот она где, мука.– Лицо у него побелело, и я понял, что сейчас начнется припадок.– Защити ее, Гоша,– крикнул Щусев, протянув мне руки, и тут же рухнул на пол мимо наших рук, ударившись больно головой об угол стола, ибо мы с Сережей растерялись и проявили нерасторопность. От шума проснулся Вова, и втроем мы перенесли Щусева на диван, от которого исходил несвежий теплый запах Вовиного тела.
– Не давайте ему водки, – строго сказал я Сереже и Вове, – и сами не пейте…– После слов Щусева я был чрезвычайно взволнован, но чувствовал прилив силы и власти. Оказывается, Щусев знал о моих намерениях и обращался ко мне всерьез и с надеждой. С каждым разом, несмотря на всевозможные конфузы и конфликты, отклонения и сомнения, я близился к своей цели и укреплялся в своей идее.
Оставив ребят дежурить возле Щусева, я умылся, поел хлеба с холодным чаем (более ничего не было из припасов) и вышел на улицу. Власть и Маша – вот что следовало отныне воспринимать всерьез, всем же остальным ради этого жертвовать и этому подчинять. Причем недоступность Маши (я знал уже твердо, что она недоступна) еще больше укрепляла меня в том направлении, которое более обещало успех, – именно правление Россией… Россия – изнасилованная баба – это Щусев образно. Жениться на изнасилованной – значит все время относиться к ней с невольным попреком. Вот откуда неприязнь к России у ее правителей, тем более сильная неприязнь, что она-то и не виновата. Ее даже и простить нельзя, ибо не она грешила, а с ней грешили. С бывшей развратницей, с блудницей можно жить в добре, если она покается, а с изнасилованной – только в злобе на ее беду. Тут одно помочь может – если полюбишь. Щусев, тот любит свою Россию. (А у каждого, конечно, своя Россия.) А я люблю ли даже и свою? Какая она у меня? Где она? Пока я был мал и слаб, я жаждал от нее ласки, и обласкай она меня вовремя, я стал бы, может, любящим семьянином, консерватором, столпом нынешней официальности… Ныне же, женившись, я буду ей мстить, я не прощу ей ни одной несправедливости ко мне… Но о чем это я?… Ведь вот она передо мной стоит и смотрит своими серыми с голубизной глазами. И это при темных-то густых волосах – мысли мои путались, и в затылке снова при глотании началось колотье.
– Простите, – сказала Маша (да, это была она, живая, во плоти, и к ней привели меня мысли о России).– Простите, я караулю вас здесь уже давно… В дом у меня входить нет желания… Дело в том, что с вами хочет поговорить один человек.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
– Кто это? – спросил я.
– Сейчас увидите,– ответила Маша и, повернувшись, пошла, тем самым приглашая следовать за ней.