Читаем Место действия полностью

— Нет, я прав про огонь? Прав или нет, Егор Данилыч?

— Правы, мой дорогой, совершенно правы, — Голубовский кивал камергерской головой. — Нам есть чем гордиться, и пора перестать стесняться, шапку ломать. Выставим свои ценности напоказ. Говорите, статья? Хорошо. Рад, что Корнеев с нами. В музее я открываю выставку. Николо-Ядринское письмо, парсуны и доски. Десятилетиями собирали, хранили от огня и погибели. Мы выставим — и пусть обомлеют. Пусть посмотрят, от чего отказаться хотели. Не Суздаль, не Новгород, не Строгановы, а местная, ядринская, небывалая школа. Откуда наш Горшеня талант свой ведет? Да может, от этой школы! И как несправедливо, друзья: в Помпее откроют какую-нибудь малую фресочку, какой-нибудь листик аканфовый, так на весь мир трубят. А тут целая школа национальной живописи, и ни гу-гу! Ну ничего, мы-то кое-что знаем и кое-что можем. Не только газета, но и музей, музей как центр культуры. Кстати, помните, говорил вам про экспедицию в Мангазею? Пора ее начинать. Я достал древнейшие чертежи ладей. Построим, сошьем — и по Иртышу, по Оби, до Губы, до самого Таза. Чем не Кон-Тики? Кликнем ядринским молодцам клич. Мангазея-то в Ядринске начиналась!

Голубовский смеялся, синел глазами, и Горшенин ловил его нестарческий, сочный смех, радуясь за него. Было Голубовскому хорошо. Он забыл о мучающей его язве. О тающих силах. О жене, рыхлой, ворчливой, равнодушной к его музею, тонкому пониманию и вкусу. Забыл и не помнил своей печали по любимому сыну, который уехал от него после ссор в Ленинград и стал инженером, отмахнувшись от отцовских архивов. Все это было за пределами их теперешних мыслей, общего их цветения.

— В тупиках-то дух копится. А в туннелях — один сквозняк, один свист! Так-то вот!

— А знаете, отчего мы духом сильны? — Творогов легонько стукнул себя по сердцу и лбу. — Оттого, что мы все едины, от одного корня. Если Егор Данилыч в своих архивах поищет, то мы и родословно сплелись, нет сомнения. Прабабки, прадедки наши переженились, переродились, наплодили тьму-тьмущую. Плодовиты были, нечего сказать. А уж потом внуки-то их забыли родство, передрались, в Иртыше друг дружку топили: разогнали один другого по всей России, а то и дальше, и вот мы как бы врозь, каждый свою фамилию носим. А надо нам опять родство ощутить, вокруг пня разрастись. Вокруг пня от старого священного древа. Вот в чем наша духовная задача. Пусть мы не древо, а куст. Погодите, и для древа настанет время. Есть у нас таланты, мыслители. Иной раз, чего греха таить, скажешь себе: «Ай да Творогов! Ай да сукин сын! Какая находка!» А актеры наши разве хуже столичных? А наша Машенька? А Алеша, Горшеня наш, — какие работы! А Файзулин, неистощимый на выдумки! Мы не бедны, нет, не бедны!

Он рокотал поставленным басом. Горшенин верил в его веру. Не хотелось знать о вечных его сомнениях и ревности к столичным знаменитым режиссерам, чьи спектакли учил наизусть и копировал после поездок в Москву.

— За возрождение! За ядринский наш Ренессанс!

— Верно, за братство, родство!

— За Николо-Ядринск! За странствие в Мангазею!

Горшенин любил их единство, из давних, забытых времен дотянувшееся в этот воздух и свет. Пускал их всех в белизну бумаги, и они возникали на ней, как в раме, в белых холщовых рубахах.

Голубовский подсел к Горшенину:

— Ну как дела, Алеша? Как с выставкой? Ходил в исполком?

— Лямина говорит, не до выставок. Нет, говорит, помещения. В музее у вас какую-то экспозицию про комбинат хотят развернуть. А мне с моими картинами и думать нечего.

— Что? Комбинат? Ну это мы поглядим! Это мы еще посмотрим. В музее покамест хозяин я! Открываю выставку ядринских писем и одновременно твою. Преемственность, непрерывность традиций. Так я, Алеша, решил и слова моего не меняю. И ты уж, пожалуйста, давай торопись, к весне откроем.

— Я тороплюсь. Сегодня еще одну работу закончил.

— Видел, да… Замечательно!.. А как с парсуной? Реставрируешь? Уж ты постарайся, Алеша. Увидишь, это великая вещь! Там Ермак, Ермак! Уж ты ее сделай любовней!.. Музей-то наш бедненький, сам знаешь, деньжонок нет. Заплатить тебе сейчас не смогу. Ну как-нибудь выкрою после…

— Конечно… Не волнуйтесь… Все сделаю…

— Маша, Машенька! — Голубовский с церемонным поклоном подошел и взял ее руку. — Что же, Машенька, вы молчите? Скажите что-нибудь! Вы должны освятить наш союз!

Горшенин видел, все это время жена тихо сидела, почти закрыв глаза, чему-то улыбалась. А теперь медленно поднялась, давая Голубовскому целовать свою руку.

— Очень вас сладко слушать. Соловьи, соловьи… Не знаю, что и сказать. А вы завтра ступайте-ка на рынок да зайдите в лавку, где пьяный Михеич звериные шкуры принимает. И увидите: у него на крюке лосиная кожа. Михеич скоблит ее ножом, посыпает солью и вас всех завернуть в нее хочет. Вот вам и все наше земство. Все ваши статейки и пьески…

Поднимались притихшие и смущенные.

— Пора, пора, засиделись!

— Маша устала…

— Алеша, спасибо!..

Уходили, оставляя неубранный стол.


8

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже