— Сережа? Ну как хорошо!.. Сию минуту о тебе подумал… — И с порога, радуясь старику, Городков спешил ему все поведать. О своем освобождении, победе. Возбужденно, сбиваясь и его возбуждая, принимая его благословение на новую жизнь.
— Да вы же знаете, Егор Данилыч, Корнеев бездарный, бесцветный. И в сущности, несмотря на хищные зубки, беззащитный! Вцепился в свой маленький ломтик — и сыт и счастлив!.. А ведь были, были надежды! Стишки писал, домой ко мне прибегал читать. Тянулся, тянулся. Со школы тянулся, троечник, слабачок, белесенький и бесцветный. Мучился, завидовал чужому таланту. И теперь вот реванш взял! Нате вам, отомстил! На колени хотел поставить! Хлеба лишил, кормилец!.. Да я из его нечистых, нечестных рук корки не возьму! С голоду умру, не возьму!.. Ведь прав я, Егор Данилыч?
— Прав, мой милый, сто крат!.. Ты избежал величайшего искушения, величайшего! Искушения хлебом!.. Гордись, гордись! Каменья, обращенные в хлеб, но в каждом таится камень, и ты разгадал и отверг! Ибо сказано, что не хлебом единым… И мы это крепко помним. Хлебы не на полях, в душе у нас хлебы, белоснежные, ситные, нескончаемые, утоляющие глад. В душе замешено наше тесто, брошены дрожжи и медленно всходят, от века к веку. И сквозь жары, огни выпекаем мы хлеб духовный!.. Вот что с тобой происходит: выпекается хлеб твой духовный!
— Да я, Егор Данилыч, лучше дрова колоть или глину месить, а ему не поклонюсь! Пушкареву не поклонюсь! Думали меня сломать… А я жив и свободен, вот он! Я теперь, Егор Данилыч, писать… Наконец-то стану писать. Свое, любимое, долгожданное…
— Да, Сережа, конечно… Будешь писать… Теперь ты свободен от сидения в редакции, и все силы искусству. Ты, Горшенин, Маша, Файзулин — вы наши таланты, ядринцы, пусть неоцененные, но таланты, и рано или поздно узнают… Из каждой избы, из каждого глухого угла Русь выводила таланты… Ничего не исчезнет, Сережа! Вот, смотри, сундук… И в огне горел, и в воде тонул, и кровь на нем, и слезы, и саблей колот, кистенем бит, пулей стрелян, и злато у него отобрали, и самоцветы, и замок сломали, и ключ позабросили, а главное богатство — все в нем! Красота его в нем, искусство живет! Ключи от красоты не подобраны, и конь со львом все целуются! Не о слезах, не о крови, не о злате их поцелуи, а о красоте и любви.
— Я, Егор Данилыч, хочу книгу про Ядринск. Откуда Сибирь повелась. О наших родах и судьбах. Летопись… Как вот это дерево, все корни, все листья, до древности… Труд один, на всю жизнь…
— Я тебе помогу, Сережа, с наслаждением, пока силы есть. Все архивы — твои. Днем и ночью являйся, зови. Я ведь думал: мой сын меня сменит. Увы, увы — отвернулся. А ты пришел! Ты мне как сын, Сережа!
И он, разволновавшись, со слезами обнял Городкова, поцеловал в губы. И Городкову казалось, два красных нарисованных зверя откликнулись ржанием и рыканьем.
Любящий, вдохновленный, Городков возвращался домой.
Шел через рынок, радуясь синеватому, твердо-холодному снегу, солнечным пятнам на прилавках, на лицах, на грудах товара. Ему чудилось: петухи трясут красными гребнями, кукарекают, хлопают крыльями, выклевывают из снега золотые блестящие зерна — так выглядела и гомонила толпа.
Лисьи меха, опудренные инеем, дергали на ветру ворсом, сыпали искры. Старухи-татарки гладили их вдоль спин, голов, разбросанных в стороны лап. Меха выгибались и вздрагивали от прикосновений старух.
Парень, скинув поношенную шапчонку, открыв белесую макушку, нахлобучил мохнатую собачью ушанку, утонув по глаза в растрепанных черных космах. Татарка совала ему под нос круглое зеркальце, цокала языком, уговаривая:
— Ах, хорошо! Ах, модно! Самый красивый сейчас!
Женщины останавливались перед кипами домашних, рукодельных кофточек, блузок, пальтушек. Отгибали и трогали края невесомо-воздушных пуховых платков. Подбрасывали на ладонях клубки крашеной шерсти. Одна из них, скинув валенок, открыв узкую, гибкую, молодую стопу, обтянутую пестрым носочком, натягивала сапожок.
— Да возьми! С топоточком! Всех перепляшешь! — уговаривала ее хозяйка.
Темный, закопченный мужик, со следами вчерашней гульбы, набросив на плечи тулуп, волочил его по снегу.
— Да бери, пока продаю! Не прогадаешь! Морозы еще все впереди, — внушал он двум робким, видно приезжим, парням в зябких, несибирских пальтишках, щупающим нерешительно и завистливо углы курчавой овчины.