Однажды она отворила такое заднее окно одному приезжему высокому чиновнику, едва ли не министру, пожилому, довольно рыхлому господину. Министр, с открытым окном, помчался от Пальмы с необыкновенной и для отрочества скоростью. В другой раз Пальма превратила в лохмотья хорошее английское сукно одного британского журналиста. Тот, показавши нам весьма тощие ноги, удрал от Пальмы высокими прыжками с тирольским криком: «О-ле-ле!»
Разумеется, за это Пальме влетало. А военных посетителей она впускала ко мне совершенно молча: в погонах – стало быть, свой. Но все же, кто его знает? И Пальма ложилась у моих ног, под стул, не спуская с вошедшего светло-карих недружелюбных глаз. В любую минуту она была готова к прыжку, следила за малейшим движением чужих рук, за тем, как шевелится чужой зашпоренный сапог. Из-под стула слышался иногда раскат глухого рычания. Она меня охраняла и нетерпеливо ждала, когда незнакомец уйдет. Тогда, так же молча и недружелюбно, она провожала его до дверей.
Пальма была служакой щепетильным, даже придирчивым. Она хорошо понимала, что каждому назначено делать свое дело. Например, часовой должен смотреть перед собой и ходить. Пальма очень любила, когда часовой ходит взад и вперед, и могла подолгу смотреть на его мерную прогулку, потряхивая куцым хвостом.
Но вот я как-то заснул с горящей у койки свечой. Звон разбитого стекла, лай, брань разбудили меня. С бешеным рычанием Пальма всем телом кидалась в окно. Я ее отогнал.
– Что такое? – позвал я в окно часового.
– Да, ваше превосходительство, Пальма, сволочь, кусается.
– Почему?
– У вас свет. Я посмотрел в окно, как бы чего не случилось. А она как бросится, зачем смотрю…
Пальма спала чутко, вполглаза. За всем следила, передвигая во сне острыми ушами. Она решила, что дело часового не в окна засматривать, а ходить.
Солдатскую дружбу Пальма, однако, ценила выше всего на свете. Она равнодушно, иногда с ворчаньем, принимала ласки людей, часто у меня бывавших. Но стрелкам позволяла и хлопать себя по заду, и теребить за уши. Она любила забираться к ним в самую гущу, в кучу-малу, и среди солдатских ног только потряхивался от удовольствия ее жилистый, серый зад.
Она сама заигрывала с солдатами. Собаку более слабую Пальма никогда не трогала и не отгоняла. Любопытно было видеть, как какой-нибудь Кабысдох, лядащая собачонка, с лаем скакал вокруг Пальмы, хватая ее то за лапы, то за уши. Пальма позволяла все. Иногда только молча отталкивала забияку, Кабысдох далеко летел кубарем, чтобы снова кинуться в игру.
Мне известен только один роман, вернее, странная дружба Пальмы. В разрушенном степном городке я застал ее как-то в бурьяне, среди камней, битого стекла, горелых тряпок и жестянок из-под консервов, на свидании с собакой, отставшей от красных. Мой белогвардеец с нежным вниманием облизывал эту тощую, рыжую большевичку, помесь сеттера, побродяжку, такую легкую, как подбитую ветром, с израненной спиной, где можно было пересчитать позвонки, и с оторванным ухом.
Пальма внимательно посмотрела на меня и отвела глаза, как бы хотела сказать: «Что же, брат, суди как хочешь, но у каждого свои чувства». Так же взглянула она на меня в одной немецкой колонии, когда я застал ее вниз головой, на одних передних лапах. Ее задние лапы забрал в ручонки сын хозяйки, белобрысый Готлиб. Так, опрокинувши Пальму, расхаживал он с ней по всему дому, изображая, по-видимому, тачку.
Самолюбивая, гордая, готовая загрызть любого оскорбителя, Пальма невозмутимо слушалась маленького немца и покорно ходила вниз головой. «Что же делать, – как бы говорил ее взгляд, – не сердиться же на такую мелюзгу. Пусть забавляется».
Я вспоминаю наши походы. Необыкновенная свежесть есть в военном движении. В Крыму, как-то ночью, мы шли на подводах. Я спал в сене, под легкой шинелью. Прохладная крымская ночь. Позади шагом идет конвой, 2-й конный генерала Дроздовского офицерский полк, команда конных разведчиков. За мной, с конями на поводу, идет шагом вся кавалерия дивизии. Дремлют кони и люди, пехота мирно спит на тачанках.
– Ваше превосходительство, – теребит меня за плечо ординарец Тарасов.
Пальма уже проснулась, шуршит сеном, перебираясь через меня, чихает от сырости. Все влажно от утренней росы. Заря за темным полем точно чисто омыта. «Та-та-та», – слышно впереди. Стрельба.
– Тарасов, коня.
Я умылся росой, сел в седло, легкий ветер свежит лицо. Все чаще стучит стрельба. И вот разнеслась первая утренняя команда:
– По коням…
Мгновенно дрогнула, блеснула, прозвенела оружием вся кавалерия. Вот она уже в седлах. Рысью я обгоняю колонну. Пальма с лаем носится у коня в радостной игре. Мы идем на утренние выстрелы. Пехота прыгает с тачанок, подтягивает шинели. Скрежещет штык о штык. По колонне летит команда:
– Смирно…
Я здороваюсь с ротами; по раскату бодрости я понимаю, что с такими бойцами будет победа. На ходу я поднимаю Пальму в седло. Пальма, улыбаясь, обмахивает мне лицо языком, но ей не очень-то нравится скачка на жестком седле, она предпочитает вертеться у копыт.
Светлая заря. Звонко загремела наша артиллерия.