— Нет, нет, все будет в порядке, — и с этими словами она бросилась мне на шею и прижалась ко мне всем телом, левой рукой обнимая меня, а правой притягивая мою голову к своему лицу.
Уступая ей, я наклонился, чтобы поцеловать ее. Это был холодный, механический поцелуй сухими губами, но вдруг я почувствовал, что она, еще сильнее обняв меня за шею, запустила язык мне в рот. Я на секунду замер в удивлении и растерянности, а она отпустила меня и выбежала из дома.
Я вышел вслед за ней и стоял на заднем крыльце, глядя, как она бежит через двор — не к воротам, ведущим на открытое пастбище (это был самый короткий путь), а направо, к перелазу, где начиналась лесная тропинка, на которой ее не будет видно за деревьями. Она бежала свободным, широким шагом, не скрывавшим в то же время плавного, грациозного покачивания из стороны в сторону, свойственного женской походке. Еще в начале осени я видел ее в теннисных шортах на каррингтоновском корте и был поражен изяществом размашистых движений этих загорелых ног, которые то легко несли ее поперек площадки, то круто поворачивали на месте, то приподнимались на носки, сочетая порывистость и быстроту с подлинной женственностью. И теперь я, стоя на заднем крыльце, словно зачарованный смотрел, как она бежит, ни разу не оглянувшись, поднимается на перелаз, спрыгивает с него по ту сторону на тропинку и, не замедляя бега, исчезает среди кедров.
Когда она скрылась из вида, я заметил, что стою, прижав к губам левую руку с растопыренными пальцами жестом малолетнего идиота. Я понял, что все это время где-то на заднем плане моего сознания присутствовал образ Розеллы Хардкасл в тот новогодний вечер, несколько геологических периодов назад, в тот момент, когда было снято покрывало со скульптурного изображения головы и она, обняв своего мужа, взасос целовала его.
«Я старалась сохранить мир. Чтобы не было взрыва», — объяснила она потом.
Я отвел пальцы от губ и стоял, уставившись на них.
Усевшись за стол, я принялся за работу. Решил полностью сосредоточиться на покрытых каракулями листках, лежавших передо мной, или на чистой странице, на которой, как я надеялся, будут появляться новые каракули. Через три часа я услышал, как часы пробили два, и почувствовал, что сердце у меня забилось сильнее, а в брюках что-то шевельнулось. И тут же, иронически скривившись — и мысленно, и лицом, — сообразил, что в дураках-то остался старина Кривонос. Пусть сегодня и вторник, пусть и наступил священный час — 14.00, но сегодня сюда не проскользнет через заднюю дверь девочка из Дагтона со свежей, как роса, улыбкой на влажных губах и с тем неповторимым алабамским цветком в полагающемся уголке ее анатомии, который тоже наверняка сверкает в темноте каплями влаги.
Но шутка получилась совсем не смешная, по крайней мере для старины Кривоноса, и тут высокоморально-снобистская самоирония мало помогла, так что осталось только открыть банку томатного супа и стараться не коситься через окно на перелаз, где начиналась тропинка через лес и где сейчас под темными кедрами сверкали белизной в ярком солнечном свете заросли цветущего кустарника.
Когда телефон зазвонил, я, затаив дыхание, двинулся к нему не спеша, с большим достоинством, повторяя сам себе: «Спокойно. Спокойно». Подняв трубку, я целую секунду держал ее в руке, прежде чем приложить к уху. Однако все эти попытки сохранить самообладание оказались ненужными. Звонила всего лишь миссис Джонс-Толбот, сообщившая, что ей ужасно жаль и она просто в отчаянии, но ей нужно по неотложным делам ехать в Кентукки, так что она просит прощения. Я ее простил.
Тем временем нужно было как-то прожить этот день, и я продолжал мужественно корпеть над своими заметками. В шесть я устроил перерыв на полчаса. В десять звонка все еще не было. Я встал и принялся расхаживать по дому, который, казалось, становился все теснее, сжимаясь вокруг меня, словно какое-то особо дьявольское средневековое орудие пытки. Внезапно я вспомнил, что еще не ответил на последнее письмо матери, и почувствовал облегчение. Мне вдруг пришло в голову, что ответить на него очень важно.
Я взял ручку и начал писать. Я написал, что по достоинству оценил последнюю главу того, что про себя называл «дагтонскими делами». Я написал, что согласен с материнской оценкой Честера Бертона и что «мисс Воображала» несомненно устроилась куда лучше там, где она сейчас, — добавив: «где бы она сейчас ни была». Но, написав это, я с неудовольствием подумал, что, когда «мисс Воображала» уложит свой чемодан и мы с ней займемся приданием законного вида нашему счастью, мне нелегко будет объяснить это матери. Впрочем, пока что волновать старушку не было необходимости. Однако кое-какой фундамент я хитро заложил, написав, что она, моя мать, наверное, права насчет Нашвилла — он действительно расположен слишком близко к Алабаме — и что я всерьез подумываю о том, чтобы найти себе работу где-нибудь еще.