Чудо произошло только в ноябре. Я следовал за своей жертвой во время вечерней прогулки, на которую доктор Штальман, как я выяснил, выходил после ужина. Я держался в квартале позади него, а он энергично шагал под уличными фонарями в развевающейся мантии, крепко держа в руке трость намного ниже набалдашника — наподобие того, как держат маршальский жезл. «Сегодня или никогда, — решил я. — Подойду к нему за два квартала от его дома — тогда он, по крайней мере, не сможет захлопнуть дверь у меня перед носом. Ему придется меня выслушать. Хотя бы столько времени, сколько нужно, чтобы пройти два квартала».
И я поспешил за ним вдогонку.
Поднимался ветер. Опавшие листья скользили по тротуару с сухим шуршанием. Ветви деревьев качались, и еще державшиеся на них листья отбрасывали колеблющиеся, зыбкие тени. Я почти догнал его в одном из таких пятен тени, когда он внезапно обернулся ко мне.
— Что вам нужно, сэр? — спросил он спокойно. Трость он теперь держал за набалдашник и почти на уровне пояса, а правая нога была выдвинута на полшага вперед, ко мне. И даже в тени я видел повелительный блеск его глаз.
Я оцепенел. Я не мог произнести ни слова. Потом, сам удивляясь абсурдности происходящего, я услышал собственный голос:
— Arma virumque cano…
Слова лились потоком. Доктор Штальман чуть склонил голову набок, вслушиваясь. Трость опустилась на тротуар, и он стоял, слегка опираясь на нее. Целых пять минут простоял он неподвижно, словно зачарованный той ахинеей, которую я городил, не в силах остановиться. Потом вдруг переложил трость в левую руку, а правую поднял повелительным жестом.
— Достаточно, — сказал он. — Произношение у вас скверное. Вы, вероятно, с Юга. Тем не менее…
Это выглядело жалко и нелепо, но я ничего не мог поделать. «Энеида» словно прорвала плотину, и теперь вслед за ней полились звучные слова из «Эдипа в Колоне», которыми хор приветствует чужеземца в стране, прославленной своими конями, своими всадниками и сладким пением своих соловьев и которые я произносил, вероятно, с еще более варварским акцентом.
Доктор Штальман дослушал меня до конца, потом снял пенсне и, стоя в зыбкой тени дерева, где под ногами сухо шуршали опавшие листья, пристально посмотрел на меня. Я ждал, затаив дыхание, потный и пристыженный.
— Как вас зовут? — спросил он.
Генрих Штальман был человек большой доброты, и его доброту я испытал на себе. Впервые он проявил ее, когда привел меня с темной улицы в это неправдоподобное здание, — он называл его «замком Отранто»[2]
(смысла этого намека я тогда не понял), в свой кабинет, усадил и, видя, в каком я состоянии, вызвал слугу, который принес мне хорошую порцию виски. И тут у меня перед глазами вдруг завертелся бешеный вихрь из тысяч книг, ламп под зеленым абажуром и бесконечного числа лиц с седой эспаньолкой и пронизывающим взглядом.Очнулся я в постели и увидел какую-то склонившуюся надо мной фигуру — это оказался врач. Как выяснилось, пятидесяти центов в день для поддержания сил недостаточно, а волнение и виски сделали остальное.
Это было только начало. Доктор Штальман добился, чтобы меня в виде исключения зачислили в аспирантуру, и разработал для меня программу занятий. Его жена давно умерла, детей не было, и он жил один; ему прислуживали два немца, муж и жена, в то время уже настолько старые, что не могли выполнять тяжелую работу и нуждались в помощи. За эту помощь он предоставил мне жилье в своем доме — и очень неплохое жилье, надо сказать, — кормил меня и учил. Через несколько месяцев он начал платить мне за то, что я в качестве его ассистента выполнял кое-какие несложные поручения (привилегия, за которую я был бы готов заложить душу дьяволу). А главное — благодаря ему я получил некоторое представление о том, какой может быть жизнь.
На месте большого зала, куда меня ввел в тот вечер доктор Штальман, первоначально, по-видимому, были три комнаты — вероятно, библиотека, гостиная и столовая, к которой примыкал маленький зимний сад; теперь они были соединены в одну, и книжные полки от пола до потолка занимали все стены, кроме одной продольной — в центре ее бросалось в глаза большое полотно Брейгеля, а справа и слева — несколько картин поменьше. Поодаль, на почтительном расстоянии, висел портрет некоего сурового на вид господина с шишковатой лысой головой, моноклем и каким-то красивым орденом на груди — это, как выяснилось, был отец доктора Штальмана, а портрет был работы Ленбаха. Там же, немного дальше, стена была почти сплошь увешана другими портретами, живописными и фотографическими, изображавшими дам и господ в костюмах конца девятнадцатого — начала двадцатого века. Еще в одном месте висели старинные фотографии в светло-коричневых тонах сепии, на которых были запечатлены античные памятники Греции и Малой Азии, а дальше — две великолепных копии микенских табличек из позолоченной бронзы, три слепка с карнизов, несколько масок, кавалерийская сабля и альпеншток.