Оставив окно, как есть, он лег на диван, раздеваться не стал. Ужином погнушался, и никакого там вечернего туалета. Взрослому трезвому человеку обоссаться: по-людски? Нет, не с того он заходит края. Скотством и голодовкой проблему не решить. В носках было влажно, в груди – беспокойно. С улицы доносился утробный полуосознанный мат, реже – собачий лай. Гулили далекие троллейбусы, шипел горячий пар, вскрикивали сирены. Электронный будильник светился страшным светом. Цифры бесшумно сменяли друг дружку, поскрипывал потолок. Из-за восьмиэтажки ударил выстрел, следом – второй.
Что же – не жить, что ли? Нет, не просите, жить пока хочется.
Секунды ломались в десятичном танце, носки пахли бедой. Познобшин слушал подлый комариный звон и из последних сил старался быть равнодушным к ядовитым микроскопическим инъекциям. Чтобы отвлечься, он начал гладить себя по плечам и щекам, поражаясь, насколько пуст и скучен человек. Из-под ладоней летел беспомощный шуршащий звук.
3
Накрапывал дождь. Пасмурный полдень укутался в тени. Устин Вавилосов вытер рот, покосился на мокрую дорожку и вдруг оживился.
– Ну-ка, ну-ка, ну-ка, стой!..
Придерживая панаму, он косолапо побежал по мелкому гравию. Добежав, обернулся, подмигнул Познобшину:
– Закусим!
Он нагнулся, выпрямился, взмахнул побледневшим червем.
Брон с усталым безразличием кивнул, выпил, поискал в бараньей шевелюре и стал следить за уморительным движением челюстей Устина.
– Хорошо тебе, у тебя имя диковинное, – сказал он задумчиво.
Вавилосов сглотнул, присел на бревнышко – маленький, черноглазый, в мешковатой одежде. Старый телевизор, намедни, год тысяча девятьсот тридцать какой-то, носите панамы, берите сачок. Веселый ветер пропоет вам старую песню о главном.
– Зря завидуешь, я мучаюсь, – он сдвинул брови в потешной печали. Чего ж хорошего?
– Так, – Познобшин пожал плечами. – На кой черт ты это делаешь?
– А для хохмы, – добродушно объяснил Вавилосов. – Это еще с детского сада, мы там спорили, я много жвачек выиграл. Нормальное дело – гам, и готов. Мне не трудно, к тому же вкусно.
Брон взял бутылку, разлил.
– Ну, а еще что-нибудь можешь?
– Съесть? – не понял Устин.
– Хотя бы, – Познобшин вздохнул и приподнял стакан.
Вавилосов отозвался своим.
– Как-то не пробовал, – сказал он небрежно. – Зачем?
– Затем же. Для пущей оригинальности.
– Да хватит, наверно.
– Считаешь?
– Ага, – Устин изменился в лице, выпил, выдохнул. В дачном сочетании с невинной и трогательной панамой он выглядел дико.
Брон посмотрел в сплошное небо.
– Везет тебе, – пробормотал он, пытаясь взглядом продавить пелену. – Я бы тоже мог… хоть целый гадюшник, если бы с пользой. Только этого мало.
– Чего мало? Пользы? – уточнил Вавилосов.
Брон помолчал, потом вяло ответил:
– Надоело все со страшной силой. Все. До последней молекулы.
– Мне тоже, – понимающе кивнул тот.
– Нет, – строго поправил его Познобшин. – Я о другом. Надоело быть человеком. Сидеть на бревне человеческой жопой, жрать водку человеческим ртом, слова разные говорить – что к месту, что не к месту. Дышать надоело, ходить, смотреть, думать.
– Это депрессия, – подсказал Вавилосов. – На самом деле оно бывает не так уж плохо.
И потянулся за бутылкой.
– Я не сказал, что плохо, – возразил Брон. – Я сказал – надоело. Людям, конечно, неплохо тоже бывает.
– Людям! – усмехнулся Устин, испытывая чувство непривычного, редкого высокомерия. – Ты, получается, уже не человек?
– Человек, – Брон снова вздохнул, теперь – глубоко, до дна, сооружая из праны и спирта энергетический коктейль.
– Так куда ж тебе деться?
– Никуда, наверно.
– Значит, мечтаешь.
– Мечтаю.
– О чем же?
– О другом.
– И какое оно?
– Это неважно. Вот ты, опять же, червяков жуешь. На первый взгляд явное отличие, пусть и не первостепенное. А разобраться – тот же человек, только хромосома, небось, какая-нибудь сломалась.
– Хромосома?
– Она.
– И что – тебе тоже сломать?
– А зачем? Вот если бы ты новую встроил… чужую… посторонний ген, хоть от свиньи… Мне, например, хочется уже, чтобы мне свиную печень пересадили. Впрочем, нет – я буду снова человек, только со свиной печенью. А надо, чтобы как в "Мухе": чего-то такое, после которого уже не совсем человек…
– Я так понимаю, что о протезах разных и говорить нечего.
– Правильно понимаешь. Даже искусственное сердце – не выход.
– Ну, выпей тогда еще.
– А я что делаю?
– Тогда прозит.
– Нет. За то, чтоб оно все…
– Накрылось?
– Нет, пускай живет… Ладно, на небе меня поняли. Прозит!
– Всегда с нашим удовольствием.
Познобшин улегся на мокрую траву, заведя под голову руки. Вавилосов, боясь промочить свою идиотскую одежду, солидарно завис над товарищем – как бы полулежа.
– Помогает?
– Вряд ли. Если только вусмерть. Дело-то человечье. Короче, не знаю пока, у меня все только вчера началось.
Устин выпрямился, расхохотался:
– Вчера? Больно мы нежные!.. Вчера!.. Погоди до вечера, само пройдет! Муха…
– Это понос проходит к вечеру.
– Будто у тебя серьезнее.
– Ну, разумеется, ты-то ничего серьезнее не знаешь.
– Сейчас червями накормлю – ты тоже не будешь знать ничего серьезнее.
Познобшин в тоске замолчал. Устин подумал:
– Бабу найди.
– Она человек.