«Как все плохо, — философски, как казалось ему, заметил Веригин. — Конечно же плохо, — повторил он про себя, думая совсем не о том, что сочинять дела — плохо, а плохо то, что он никак не поладит с Медовиковым, и если они не поладят, то будет еще хуже, но как поладишь: повиниться перед ним, что ли? А за что, собственно, виниться? Да и надо ли виниться перед подчиненным, для которого слово командира — закон. Как это в уставе: «Приказ командира — закон для подчиненного». Но ведь помимо устава существуют еще человеческие отношения, и эти отношения не может изменить, тем более отменить никакой устав. Положение пиковое: куда ни кинь, всюду клин».
— Разумеется, плохо. Но ведь служить-то надо, Медовиков, жить-то надо. Как же иначе-то?
— Если нельзя иначе, то давайте и прикроем эту лавочку. Время-то позднее. Позднее время-то, товарищ лейтенант.
«Размазня, — ругал потом себя Веригин. — Не нашелся, что сказать, слов нужных не подобрал, да как найдешь, если их нет. Самогорнов, пожалуй, нашел бы». И от мысли, что кто-то нашел бы, а он, Веригин, не сумел этого сделать, стало как-то гаденько на душе, и показалось ему, что нет у него никакой душевной теплоты и весь он сухой, черствый, что ли.
На счастье, Першина, добровольного их постояльца и стеснителя, в каюте не было, и Самогорнов, мурлыкая себе под нос «Голубку», колдовал над пасьянсом. Он спиной — по скрипу двери — почувствовал, что вошел Веригин, и, не поворачивая головы, лениво сказал:
— А, это ты…
— Я, Самогорнов, а ты думал «флажок»? Першин небось коньячишко украдкой потягивает. Ему что: отвечает только за себя, а если втык получит, то сразу от адмирала. А тут то комдив стружку снимет, то командир БЧ, да и гаврики подобрались один к одному. Кто они? Какая их мамка рожала? Откуда они свалились на мою голову? — Веригин сел на койку поближе к столу, потянулся за папиросами, но закуривать раздумал. — Чего это ты увлекся старушечьей игрой?
— Нет, братец Веригин, не старушечья это игра. Все великие полководцы увлекались пасьянсом. Но к делу — ты хотел что-то у меня спросить? Разрешаю — вопрошай.
— Как ты думаешь, почему у меня, скажем помягче, Медовиков пыхтит?
— Задай вопрос посложнее. За то самое… — Самогорнов сгреб карты, сложил их в колоду, подравнивая, постучал ею по столу и только тогда спросил в свою очередь: — Может, выговор-то я ему вкатил? Может, прикажете ему на меня пыхтеть?
— Выговор-то я объявил, но распоряжение мне отдал Кожемякин.
— Кожемякин распорядился и забыл, а у тебя голова на плечах. Головой-то не только едят, как в том солдатском анекдоте, а еще и думают. Так-то, товарищ служба. Не тот командир, который подставляет своих подчиненных под удар, а тот, который их вину примет на себя. Нам, братец Веригин, без таких вот Медовиковых делать нечего — пропадем. Мы с тобой начали службу с курсантской скамьи, так сказать, сразу попали в привилегированное сословие, а он ее, голубушку, ломал с матросского бачка, всю низшую академию насквозь прошел. Мы с тобой пока что-то узнаём, а он уже умеет. Вот за это не грех и в ножки поклониться. А впрочем, все это одни слова, теория, а на практике куда все проще и жестче.
— Как у тебя все легко, — в который уже раз позавидовал Веригин, погрустнев опять-таки в который раз и словно бы обидясь.
Самогорнов ответил:
— Нет, братец Веригин, и у меня не легко, и я пасую перед стрельбами, только виду не подаю.
— Откуда ты знаешь, что я пасую?
— А мне тебя не обязательно знать. Я себя знаю. Притом у меня шестые стрельбы, а у тебя первые. Вот и вся психология с арифметикой. Только учти: не одному тебе больно. Над тобою стоят, но ведь и ты над кем-то стоишь. Случается, тебя обидят, случается, и ты кого-то обидишь. Я с начальством сколько угодно цапаться буду, а подчиненного не обижу, потому что я им силен. В нем моя сила.
— Что же, прикажешь на колени перед ними пасть? — иронически полувопросил Веригин, поднялся, расстегнул китель, повесил его и, присев, начал расшнуровывать ботинки. Матросам хорошо, матросы на кораблях ботинки не шнуруют.
Самогорнов снисходительно наблюдал за ним.
— Что же ты молчишь? — разгибаясь и поводя занемевшими лопатками, снова спросил Веригин.
— А потому и молчу, что не собираюсь ничего тебе приказывать. Только, знаешь, что сделаю? Пойду к Кожемякину и попрошу к себе Медовикова. Я с твоим мичманом быстро полажу.
— Комбинацию из трех пальцев не хочешь?
— Остроумия тебе не занимать.
— Какое уж там, к черту, остроумие. Не до жиру, быть бы живу. Чему нас учили? Требовательности, настойчивости…
— Гибкости, — подсказал Самогорнов. — Умению приказывать, потому что любой приказ должен быть исполнен, даже ценой жизни. А ты вдумайся: за каждый ли приказ надо платить такую цену. Тут, братец, целая наука.
— Всю эту премудрость я в свое время исправно законспектировал.
— Ты был прилежный школяр, Веригин.
— Дай бог тебе таким быть.
— Уволь.
— Увольняю.