Сегодня музеи, превратившиеся в гигиенистов, самозабвенно занимаются изъятием грязи из своих собраний, подчищая и дезинфицируя заразное прошлое, особенно кровавый налет, который остался от неприглядных исторических эпизодов – рабства, колониализма и Холокоста, – и воплощен в коллекциях без легитимного провенанса. Коллекции превратились в токсичных свидетелей практик геноцида[8]
. Приемы структурирования зрительского внимания используются в музеях все активнее, поддерживая некрополитическую тенденцию, к которой отсылает Поль Пресьядо, когда говорит о том, что музей превратился в «семиотико-социальную корпорацию, где производятся и коммерциализируются нематериальные блага»[9]. «Какие корпусы смыслов способно легитимировать музейное учреждение?» – спрашивает он. О чем бы ни шла речь – об эпизодах национальной истории или о предметах искусства, – они становятся пешками или рядовыми бойцами в битве за главенство. Музей, пишет Пресьядо, – это «фабрика репрезентации», служащая для поддержки «социальных протезов королевского тела, на которых зиждется и поддерживается его главенство»[10]. Осмысление «сомато-политических» аспектов музея, описанных Пресьядо, вновь приводит нас к музейным экспонатам и коллекциям, силой отобранных у владельцев. Здесь отдельные органы тела создают смыслы под нажимом жестких ограничений, основанных на том, что Энн Столер прозорливо называет «имперским принуждением», – то есть под влиянием «оказываемого давления, неудовлетворительного состояния самого тела, воздействия на мышцы и мышление»[11]. Для Фелвина Сарра и Бенедикт Савуа этнографические экспонаты – это «носители запасов воображения, материальные проявления форм знания (savoirs). Это рыболовные сети, которые кодируют алгоритмы от фракталов до антропоморфных статуй, захватывая по ходу дела увешанные амулетами кафтаны: работа по декодированию всевозможных форм сокрытого в них знания, равно как и по осмыслению создавших их эпистем, по большей части еще впереди… Речь, на деле, идет о реактивации скрытой памяти…»[12].Вот только возможен ли подобный диалог, когда подавляющая часть предметов, а с ними и отсылки к колониальным практикам коллекционирования, почти в буквальном смысле погребены под землей? Они запрятаны в недоступные хранилища: эти вещи, приобретенные, похищенные или отобранные во имя науки, торговли или дипломатии, накачаны успокоительным и помещены под официальным тюремным номером в анналы музея, принадлежащего чужакам. В никогда не заканчивающемся этнографическом настоящем антропологи – и прежние, и нынешние – продолжают навязывать своим собеседникам из других культур образ раба, уничтожая идентичности и права интеллектуальной собственности художников, дизайнеров и инженеров, произведения которых они приобрели или похитили.
Сегодня перед нами стоит проблема «непросчитываемости» реституции как действия[13]
. В результате предназначенная для широкой публики экспозиция с ее жесткой компоновкой рассчитана скорее на то, чтобы снять напряжение, которое царит в этих запечатанных музейных хранилищах: можно подумать, что стоящие на их страже сотрудники имеют дело с необузданной и опасной энергией, которую только предстоит научиться использовать. Чем еще объяснить хитроумные стратегии сдерживания, с помощью которых ограничивается доступ к содержимому музейных хранилищ? Богатейшие и недоступные собрания этнографических материалов можно интерпретировать как многослойные структуры изобретательной материальности, которые дожидаются того момента, когда их перекодируют в соответствии с современными контекстами, потребностями и реалиями. Созвездие артефактов в музейном собрании, каждый из которых характеризуется своей неизбежно креолизованной имприматурой, сопрягается с мировоззрением современного зрителя, который среди многочисленных итераций различия ищет особое ощущение концептуального родства. Соответственно, зрители должны воспринимать экспонаты как размышления о самом музее, представленные с самых разных ракурсов, о его неоднозначной коллекции и ее месте в европейской истории. Я написала 2 июня 2010 года: «Откуда нам знать, какие намерения заложены в предмет, если у нас нет его официально задокументированного авторства? Имеем ли мы право подтолкнуть нового зрителя к измышлению дополнительных неоднозначных толкований? Нам не нужен собор. Мы не занимаемся внешней политикой. Мы имеем право сказать, что замешательство – это нормально».