Птенец, выращенный в изоляции, тем не менее способен исполнить свою видовую песню, хотя и неточно: вклад обучения очевиден. Новорожденный обладает значительным запасом навыков и идей, сохраняемых в генетической памяти, и уже на пятом месяце умеет не только плакать и смеяться, но также складывать и вычитать (на этот счет существуют специальные исследования). Следовательно, в его генетической памяти запечатлены представления о структуре мироздания как основе математической символики и о цели жизни как продолжении дела, начатого далекими предками.
Однако, по свидетельству Платона, душа новорожденного теряет память, и ему в дальнейшем, чтобы стяжать совершенную жизнь, приходится «исправлять круговороты в собственной голове, нарушенные еще при рождении».
Мы возвращаемся к спору между платониками, которые отстаивали высшую реальность сущностей (эйдосов) по отношению к эфемерной реальности явлений, и киников, которые признавали лошадь, но не «лошадность» как общую идею этого вида животных. Размежевание владений протоэго, физиологического «я», и метаэго, метафизического «я», хранителя личной идентичности, намечает выход из этих давних и, как кажется, тупиковых разногласий. Лошадь принадлежит миру протоэго, в котором действительно нет места лошадности. Идея лошади принадлежит миру метаэго, который оперирует исключительно сущностями.
Метаэкологическая система, формирующаяся для жизнеобеспечения метаэго, целиком состоит из сущностей, подобно тому как экологическую систему образуют конкретные вещи. Спорить о том, какая из них реальнее, по-видимому, бессмысленно. Система наследственной информации, или геном, хранит в своей памяти как то, так и другое. Человеческий зародыш в ходе развития последовательно воплощает общие идеи бластулы, гаструлы, позвоночного животного, млекопитающего и, наконец, человека. Конкретизация этих идей, дающая, в конечном счете, некую личность, начинается на поздних стадиях эмбрионального развития и продолжается в течение всей жизни.
Поскольку генетическая память содержит не только сведения о телесном облике, но и некоторый набор самых общих мировоззренческих и этических идей, то не лишены оснований представления древних об априорном характере этих идей, имманентных душе, которая много старше тела.
Логос
Змея когда-то считалась воплощением мудрости, потому что у нее раздвоенный язык. Еще больше язык раздвоен у человека.
Мирно кормящиеся обезьяны все время похрюкивают — это некий звуковой фон, настраивающий стаю на одну волну и внезапно взрывающийся сигналом тревоги. Судя по тому, что мы до сих пор тяготимся молчанием и воспринимаем полную тишину как смутную угрозу, такой же рой звуковых сигналов, должно быть, окружал и первобытного человека. Выделение из него слова было творческим актом огромного значения. Параллельно обретали определенность контуры явления и его словесное обозначение, или имя.
Иначе говоря, слово и его референция рождались в сознании как сиамские близнецы, связь между ними казалась нерасторжимой. Из этой нерасторжимости вытекало убеждение в магической силе слова, его способности сотворить желаемый мир по подобию говорящего. Говорить начали именно с этой целью. Врачевали словами («лекарь» и «лексика» от одного корня). Не вызывала сомнения возможность воздействия на человека или вещь путем произнесения имен — ведь имя было частью, как клок волос, рука, обвод руки на стене.
В основе современной лингвистики лежат представления немецкого философа XVIII в. И.Ф. Гердера о параллельном становлении человеческого интеллекта и человеческого языка. Однако познавательные возможности этой концепции еще далеко не исчерпаны. Слово рождалось в непосредственной связи с пониманием вещи как знак ее сущности. Затем потребовалось, однако, отделение слова от вещи как условие оперирования понятиями, человеческого мышления. В то же время вещи служили для выражения (опредмечивания) внутреннего состояния человека и в этом своем значении также могли подменяться словесными и иными знаками, которые становились материалом для построения метаэкологической системы внутреннего мира (синкретизм слова и вещи, характерный для магического периода и лежащий в основе словесной магии, сохранился главным образом в архаичных ругательствах, происходящих от инцестуальных запретов и даже сейчас почти равносильных оскорблению действием).
В стае бабуинов детеныши нередко издают ложные сигналы тревоги, испуская крик, означающий на обезьяньем знаковом языке леопарда, хотя такового в поле зрения не оказывается. Взрослые бабуины относятся к этому терпимо, понимая, что леопард в данном случае не внешняя угроза, а выражение безотчетного страха, испытываемого детенышем. С тех пор как появились состояния, подобные безотчетному страху, крик «леопард» приобрел двоичный смысл — знак вещи внешнего мира и символ события внутреннего мира одновременно. Леопард может исчезнуть как биологический вид, но сохраниться как автосимвол, опредмеченное состояние метаэго.