Существуют народы, у которых есть философия, и существуют народы, у которых нет философии. А еще есть мы, т. е. русские, с какой-то дурацкой философией, но дурацкой не в том смысле, что мы бесконечно глупы, мы-то как раз и не глупы, у нас с культурой сложные отношения, нас приучить трудно, мы плохо дрессируемся, и поэтому у нас есть Россия, а не одно из государств Европы или Азии. Россия — это целый космос, т. е. у всех он по половинке, а у нас — целый. Россия сама по себе цивилизация, т. е. культура. Возможно, что мы из-за нашей полноты не настолько умны, чтобы умные мысли приписывать уму, мы их приписываем дураку, а со стороны, т. е. внешнему наблюдателю, это непонятно, хотя мысль, если она существует, то не в здравом уме культурного человека, а на грани сумасшествия, т. е. она существует как нечто производное от философии Иванушки-дурачка, а сам Иванушка ни от чего не произведен и потому умен. Вернее, есть в мире что-то, что может увидеть только он, Иванушка. И это философия России. Я выделяю этот оттенок мысли для того, чтобы напомнить, что по обыкновению философия рождается из удивления, т. е. философы, как правило, удивляются. Так вот везде они удивляются, а в России философы охают и ахают, и чешут затылки, но не потому, что они у них чешутся. У Шестова, например, не было ва-тылка, а он у него чесался. Шестов православный, вернее, еврей, т. е. русский философ, который не любил Иванушку, но Жар-птицу чтил, т. е. ее ловил, потому что русский философ задним умом крепок и пока гром не грянет, он не перекрестится, а если перекрестится, то на авось и на небось, он крепок задним умом не потому, что у него нет переднего ума, он у него есть, но в каком-то связном состоянии. Русский ум связан душой, а не трансценденталиями, и поэтому, если он есть, то есть сзади, с затылка, с почесывания которого русская философия начиналась, одновременно она им заканчивалась, потому что если она им не закончится, то тогда она развяжется и в этой своей развязности зачешутся многие языки, а чесать языком дело глупое и непристойное. Оно, пожалуй, годится для европейски образованных людей, но не годится для Иванушки-дурачка, который, предположительно, сидит в каждом русском и нельзя его ни спрятать, ни извести. Да было бы и глупо отказываться от глупости, если мы в ней умнее умного, а то, что мы умнее умного, никто из нас даже и не заметил, а если бы и заметил, то промолчал, потому что в молчании — золото, и этого золота у нас много, а у других мало. Другие не молчали, их знает весь мир, а нас никто не знает, хотя хотелось бы чтобы знали. Но мы немцы, мы немы, т. е. у нас нет языка, вернее, он у нас есть, но как язык отказа от самих себя, а если мы не мы, то мы говорим не о том, что у нас, а о том, что у всех, а у всех забота о себе и этой заботой озаботились в России многие. Например, Соловьев. А Розанов не озаботился, он с присисгоком. И «Вехи» не озаботились, хотя они и без присисюка, но они зато со славянофильством, а с ним, как со свиным рылом, в мировую философию не пробиться, т. е. пробиться можно, но смысла нет, вернее, он есть, но связан с Россией, а Россия — ото «Вехи», а они маргинальны, но не сами по себе, потому что сами по себе, т. е. содержательно, они скучны, в них много пустых слов и читать их невозможно, что, правда, является философским признаком хорошего тона. Но тон, как и пафос, без вселенскости, без всеединства, которое универсально, а в России оно национально, как, например, национален сам факт тиражирования бессмысленного, т. е. нечитабельного, текста «Вех», которые за полгода имели в России семь изданий и вот эти-то полгода в России были философы, а у нас была философия, которая, видимо, и есть наша национальная, т. е. провинциальная и поэтому моральная мысль, а моральная мысль может быть не более половины года за столетие. Затем она усыхает, вернее становится эстетической, т. е. нерусской.
Кто из них, т. е. из нас, вернее, из малороссов, словом, какой русский не хотел бы узнать, отчего в мире возможно чье-то, а не ничье и долго ль ждать, чтобы это чье стало ничье.
Сочиняя эту стилизацию, я имел в виду Гоголя. Я понимал, что я не Гоголь, хотя и Гоголь, судя по всему, знал, что он не Пушкин, а так, веселый человек из провинции. Правда, теперь везде провинция, т. е. кругом живут одни плебеи, и все-таки вокруг не Гоголи, а так, быто-паты, ни то, ни се, т. е. люди, в которых много гнусности и мало веселого, своего, и по закону бытопатии, вернее, гностической гнусности, я думал, что Гоголю не удалось, а мне удалось зацепиться за что-то очень важное в русском умострое, но потом, затылочным сознанием, я понял, что он, умострой, как прохожий, ускользнул от меня, т. е. он ускользнул и от Гоголя, но это неважно, хотя это-то и успокаивает, потому что то, что я принимал в нем за него, оказалось не от него, а от культуры, а я думал, что от него, а это был муляжный умострой, подсадная утка, точнее уткой был я, а он — культурой, потому что культура — это муляжи, то, что понарошку, «Как если бы», а не на самом деле.
А. А. Писарев , А. В. Меликсетов , Александр Андреевич Писарев , Арлен Ваагович Меликсетов , З. Г. Лапина , Зинаида Григорьевна Лапина , Л. Васильев , Леонид Сергеевич Васильев , Чарлз Патрик Фицджералд
Культурология / История / Научная литература / Педагогика / Прочая научная литература / Образование и наука