Франческо Бартоломео Растрелли предпочитал именовать себя на французский манер – “Francois de Rastrelli”175
, был знаком с руководствами по строительному искусству, издававшимися во Франции, равно как и с общим направлением архитектурных вкусов этой страны. Это представляется нам вовсе неудивительным, в силу той простой причины, что французские зодчие пользовались на континенте безусловным авторитетом.Наряду с этим, сам он предпочитал работать в стиле барокко, который был тысячью нитей связан как с психологическим складом, так и с пространственным мышлением итальянцев, а говоря шире – искусством и менталитетом католической (романской и южнонемецкой) Европы. Напротив, с точки зрения французской культуры, тяготевшей к классицистскому мировосприятию едва ли не искони, стиль этот виделся в середине XVIII столетия уже как излишне тяжеловесный, чересчур экспрессивный и вообще устаревший.
В силу представленных обстоятельств, Растрелли стал главным представителем нашего «елизаветинского барокко», причем влияние французской архитектуры осталось для его творчества явлением периферийным.
Едва только сформулировав этот вывод, нам приходится внести в него необходимые коррективы. Прежде всего, эмоциональность барокко и рационализм классицизма у нас уравновешивали, сдерживали друг друга, сочетаясь в своеобразном, чисто уже петербургском синтезе. «Характерный для петербургской архитектуры диалог стилей потому и мог состояться, не превращаясь в конфликт, в полемику несовместимых образов, что барокко Растрелли умеряло свою жажду динамизма, пластической игры, украшенности каждой частички поверхности, а классицизм Ринальди снисходительно предоставлял место оживляющей плоскость орнаментальной лепнине»176
.Кроме того, Растрелли доводилось и прямо следовать французским примерам – прежде всего, всегда привлекавшему российских государей, величественному и импозантному Версалю. Согласно желанию императрицы Елизаветы Петровны, по этому образцу, всего за пять строительных сезонов был сооружен ее деревянный Летний дворец177
. Он был построен в самом центре елизаветинского Петербурга, примерно на том месте, где был позднее возведен Михайловский замок, и представлял собой средоточие обширного садово-паркового ансамбля.Если приближаться к главному фасаду дворца, который был обращен к Неве, то лучше всего было идти по центральной, прямой, как стрела, аллее Летнего сада. Путь был неблизкий: в 1717 году сад был перепланирован Леблоном по версальскому образцу, предусматривающему устройство правильных цветников, водометов, боскетов и боковых аллей, открывавших далекие перспективные виды178
. Наконец, открывался северный, главный фасад с огромными окнами тронной залы, расположенной в бельэтаже.Южный фасад был еще больше похож на Версаль. Перед ним открывался обширный парадный двор, окаймленный боковыми флигелями, ступенями разворачивавшими его пространство по направлению к Итальянской улице и Невскому проспекту. Недоставало лишь конной статуи великого государя в середине этого просторного курдонёра. Заканчивался он узорчатой решеткой с изящными воротами, но въезд был снаружи фланкирован еще двумя корпусами – гауптвахты и кухни, как будто зодчий не в силах был остановить свой мощный архитектурный аккорд.
«Третий Летний дворец подражал Версалю. Давнишняя мечта основателя Петербурга осуществилась при его дочери»,– заметил Ю.М.Овсянников и мрачно добавил: «Примечательно, что дворец просуществовал ровно столько же, сколько прожил сам Петр – пятьдесят три года»179
. Действительно, по стечению обстоятельств, территория, на которой был построен дворец, вошла в число «роковых мест» Петербурга, где сбываются старые заклятия и исполняются предсказания.Завершая наш разговор об эпохе Растрелли, грех было бы не упомянуть о строениях в стиле рококо. Спору нет: вкус этот прихотливый, капризный, камерный – во всяком случае, более уместный для отделки будуара, нежели для возведения фасада. Несмотря на такие, вполне естественные оговорки, и этому стилю довелось принять посильное участие в украшении Петербурга и пригородов. Достаточно упомянуть об очаровательном Эрмитаже – разумеется, не том Эрмитаже, что так убедительно выведен в камне на берегу Невы, но об ином, почти спрятанном за деревьями старого царскосельского парка.
Мода на «убежища отшельника» пришла к нам из Франции – равно как и само это слово (Ermitage). Действительно, что могло лучше выразить дух французского двора времен Регентства, а потом и Людовика XV, чем слова «После нас – хоть потоп» и изящные «эрмитажи», в изобилии появившиеся в парках едва ли не всех потентатов Европы.