Это не значит, что там нет духовности, напротив, во всем, что касается Льва Толстого, духовности хоть отбавляй, но это именно духовность, вызывающая драматическое возбуждение, восхищение, потрясение, а также эстетическое смакование по поводу возбуждения, восхищения и потрясения и плюс к тому сопутствующие смакованию тысячи побочных эмоций, коих общий знаменатель есть то не совсем здоровое любопытство, которое, увы! испытывают все без исключения страстные поклонники Льва Толстого.
Много ли это? мало ли? опять-таки все дело в сравнении: если сравнивать Толстого с другими мастерами слова, то очень много, если же сравнивать его с подлинными буддийскими мастерами, то очень мало: Лев Толстой был великим художником, им он и остался, даже отправившись в крестный поход на искусство.
Опять-таки все дело в перспективе, и я убежден, что не только писания Льва Толстого, но и финал его жизни никого из людей не сделал ни на чуточку лучше, в том числе и самого автора: искусство вообще не улучшает людей, это вопрос принципиальный, зато художественная завершенность толстовской жизни невероятная.
И как читали мы запоем «Войну и мир» или «Анну Каренину», так точно читаем мы с еще большим запоем историю ухода их автора из семьи и от мира, воспринимая его прежде всего как законченное эстетическое явление.
Да и не может быть подлинного нравственного преображения там, где за каждым шагом Учителя следит мировая пресса, стоит лишь задуматься: посреди российской глубинки стала разыгрываться драма шекспировского масштаба и на главного Героя ее направлены десятки прожекторов: ни один строгий взгляд в сторону из-под кустистых бровей не может уже ускользнуть от завороженного зрителя, слышен любой шепот и приглушенный кашель, все почтительно улавливается в первых рядах и добросовестно передается сидящим на задних и на галерке, а дальше тем, кто не попал на спектакль и толпится за дверью.
Нет, тут уже не до внутренней работы, которая всегда свершается наедине и в глубине души, тут не пропустить бы следующий акт: уйдет Герой от жены или не уйдет? а если уйдет, то куда? надо же, от всего своего прежнего творчества отрекся… а ведь твердо убежден был, что всех без исключения в нем превзошел, это значит – так вот просто отказался от того, к чему другие стремятся всю жизнь и более того, на создание чего уходит подготовительная работа целых поколений.
А можно ли этому до конца верить? вот в чем вопрос; ведь когда Франц Кафка перед смертью завещал своему другу Максу Броду сжечь все свои сочинения, я этому верю, как-никак предсмертное завещание, святое святых, Макс Брод мог это сделать, и никто бы его за это не осудил, – и исчезли бы в небытие рукописи, которые по своему художественному весу не уступают толстовским: да, быть может это единственный в мировой литературе автор, способный уравновесить Льва Толстого, потому как полная и во всех отношениях ему противоположность, но рукописи, как известно, не горят, – а может, действительно притаилась в толстовской сердцевине, как Кащеева игла, та самая «непрямота и неискренность», которую замечательно подметил в нем Владимир Соловьев?
Итак, я верю Кафке и не верю Толстому, ибо разные у них роли, а поступки и мотивы человека можно понять только тогда, когда угадаешь художественную специфику предназначенной ему в истории роли, которую сам исполнитель, конечно, чувствует безошибочно: Толстому важно было сыграть роль величайшего писателя плюс к тому равного Будде и Христу нравственного учителя, причем учитель шел по пятам писателя, как бы постепенно его поедая, питаясь его плотью и кровью, – гениальная по сути конфигурация.
Потому что естественная судьба художника – рано или поздно исписаться, то есть сказать все, что ему суждено было миру сказать, тут ничего нет зазорного, великий художник и должен исписаться, только графоман пишет бесконечно долго, – исписались и Пушкин, и Лермонтов, и Гоголь, и Достоевский, и все, все, все, без единого исключения!
Исписался и Лев Толстой, но исписываясь он превращался не в мирного старца, мудрого философа и семьянина, нянчащего внуков, а в страстного проповедника, который выиграл и на вегетарианстве, и на благотворительной деятельности, и на разрушении Православия, и на распространении индуизма в России, и на подтачивании собственных семейных основ, – но едва ли не больше всего он выиграл на безоговорочном отрицании своего литературного наследия и художественного творчества вообще, причем вторая, учительская роль заложена была ему в колыбель точно так же, как и первая, писательская, – в виде беспощадного самоанализа, который и привел его туда, куда привел.