Вот почему нет никакой принципиальной разницы между взглядами влюбленных в момент объяснения в любви или объявления о разрыве и их же машинальными, все замечающими, но ничего не видящими взглядами, сопровождающими их путь домой после того самого только что упомянутого объяснения в любви или объявления о разрыве: они соотносятся как сюжет рассказа, который можно при желании передать в нескольких словах, к той остаточной массе произведения, которую нельзя изложить, не прочитав его с начала до конца, или – в нашем случае – не пережив самому, – потому что мы всегда являемся одновременно и персонажами того или иного спектакля, разыгрываемого на подмостках жизни, и его автором.
И примерно в то же время начинаешь все чаще, мучительней и интенсивней ощущать смешанный оттенок боли и жадности – нет, не при виде недоступной женщины – а во время размышлений над иным пережитым, что никогда и ни при каких условиях не может быть претворено в художественную субстанцию: ведь то обстоятельство, что наша жизнь есть непрестанно заполняемый черновик, где мы всегда что-то набрасываем, зачеркиваем и заново переделываем, причем настоящее удовлетворение испытываем только тогда, когда нам удается записать что-то важное и запоминающееся, в то время как дисгармония и ничтожество в оформлении собственного сюжета вызывают глубочайшее неудовлетворение жизнью, вплоть до срыва, депрессии и самоубийства, – итак, это очевидное, но не всеми сознаваемое обстоятельство косвенно подтверждается двойственным чувством особой, почти физической близости, и вместе непреодолимого, хотя по-своему одухотворенного отвращения, которое мы испытываем при пересмотре собственных интимных дневников, однажды прочитанных посторонним лицом.
Такова наша «тайная» жизнь, о которой никто, кроме нас, не знает, однако интимное еще не обязательно самое существенное, к нашему великому счастью: недаром ведь на одном только интимном и личном нельзя построить истинное искусство, – вот почему, наверное, когда в состоянии клинической смерти перед людьми проносится, как в кинопленке, вся их жизнь и во всех подробностях, они никогда не испытывают чувства стыда, во всяком случае полное отсутствие и следа духовной брезгливости в нашем рассеянно-сосредоточенном взгляде, когда мы вспоминаем даже о самых позорных наших мыслях и поступках, говорит о том, что в любых черновиках любой прожитой жизни всегда и без исключения залегают также проблески некоторой подлинной художественности.
Которая и оправдывает любую, даже самую неудавшуюся жизнь.
В самом деле, представление о том, что чем больше добра я делаю в этой жизни, тем добротней делается моя карма и тем дальше в бесконечные зоны будущего забрасывается смысловая петля моей жизни, хотя в один прекрасный момент знак деяния может поменяться с плюсового на минусовой, и тогда мне точно так же захочется совершать иные и противоположные поступки, и так поистине до бесконечности, – такое представление, безусловно, очень сложно, но где-то в самых последних глубинах души оно полностью нас убеждает, и только оно одно, между прочим, убеждает, – именно так, как убеждают поэзия Гомера или музыка Баха.