Стало быть глаза нужны нам для того, чтобы видеть жизнь, а когда жизнь проходит, оставляя после себя свой профиль – чистое бытие – глаза уже не нужны: так интересуясь каким-то историческим персонажем, мы даже просто читая о нем, инстинктивно напрягаем зрение, – нам хотелось бы его получше увидеть, правда, от него остались портреты и скульптуры, но нам этого мало, мы настолько вживаемся в него, что желаем узреть его физически, как узреваем ежедневно людей, с которыми связаны тесными житейскими узами: это происходит до тех пор, пока мы не уясним для себя окончательно историческую роль данного лица, когда же это происходит – по сути случайное, странное и, может быть, нежелательное событие – все встает на свои места и интерес к данному персонажу теряет историческую тональность, приобретая взамен художественное звучание.
Жизнь тогда уступает место бытию и процесс познания в главном заканчивается: там, где прежде неустанно работали суммарные энергии воли, ума, интуиции и воображения, теперь осталось одно только субтильное свечение и глубочайшее успокоение как их квинтэссенция, – это как если в момент кончины человека явственно увидеть выхождение из него ментального тела, явственно почувствовать, как вся прожитая жизнь его приобрела вдруг недоступное каким бы то ни было органам восприятия измерение и явственно осознать, что все произошло окончательным, необратимым и наилучшим образом.
Итак, жизнь уступает место бытию, а бытие видится уже не глазами, а «очами души», выражаясь вместе с Гамлетом, – и подобно тому как талантливый критик в нескольких фразах призван объяснить произведение искусства, то есть показать его сюжетно-образное единство, а то и попросту намекнуть на него, и больше ничего! так наилучшие мыслители, касавшиеся истории и исторических деятелей, хотели они того или не хотели – чрезвычайно любопытный момент! – прочерчивали всего лишь основную линию исторического повествования, показывали глубокие и вызревшие из прошлого исторические преобразования, намечали исторические тенденции будущего, а также обрисовывали тех или иных исторических лиц с точки зрения их места в историческом сюжете, – и больше ничего! если же еще не называлось имя главного действующего лица, а описывалась лишь его основная образная функция, напоминающая текучую и на себя замкнутую, наподобие чакр, цепь энергетических узлов, в которых преобладающие черты характера героя намертво сплавлены с некоторыми характерными тенденциями эпохи и общества, в которых жил и действовал данный герой, то это прямо можно соотнести с наброском классического образа.
Таков именно блестящий лаконичный этюд Фридриха Ницше о судьбе Сократа из «Человеческого, слишком человеческого». Вот он. —
«ДО ЧЕГО МОЖЕТ ДОВЕСТИ ЧЕСТНОСТЬ. Некто имел дурную привычку при случае вполне откровенно высказываться о мотивах своего поведения, которые были не лучше и не хуже, чем мотивы всех остальных. Сначала он шокировал, затем возбудил подозрение, постепенно был объявлен вне закона и лишен общественного уважения, пока наконец правосудие не обратило внимание на такое отверженное существо при обстоятельствах, которые оно в других случаях игнорировало или на которые закрывало глаза. Нехватка молчания в отношении всеобщей тайны и безответственное влечение видеть то, чего никто не хочет видеть – себя самого, – привели его к тюрьме и преждевременной смерти».
И если кто-то не согласен с этой поистине чистой «профильной» трактовкой судьбы Сократа, склонен углубить ее, расширить или вовсе переиначить, то это, разумеется, его святое право, но в конечном счете от него тоже будут ждать итоговую оценку, а это значит: сравнения вот с этой крошечной, но невероятно емкой и веской оценкой Ницше ему не избежать.
То есть получается, что искусство, сам принцип и дух его, уже скрыты в историческом ходе вещей, как душа в теле, и я совершенно убежден, что любой кусок истории можно обработать и подать так, как Стефан Цвейг обработал и подал нам свою великолепную Марию Стюарт, эту романтизированную биографию, абсолютно ничем не уступающую Шекспиру: пусть, правда, не с тем драматизмом, пусть не с теми отдельными красотами, пусть не с тем изумительным нарастанием напряжения, которое временами и как бы для вида замирая, предполагает в конце концов одну-единственную трагическую развязку, и пусть не с тем обильным числом приблизительно равных другу по художественным достоинствам действующих лиц, – конечно, все это прежде всего характеризует шотландскую и кровно с ней связанную английскую историю, обе они, вместе взятые, быть может, настолько же превосходят все прочие европейские истории, насколько сами уступают истории древних римлян и что интересно: такое ощущение, что из любого куска британской истории можно сделать хороший фильм, а та же «Мария Стюарт» – разве уже не готовый сценарий к еще неснятому шедевру, который ждет своего режиссера, как реальная история шотландского народного героя Уоллеса ждала и дождалась мастерской экранизации в лице Мела Гибсона?