У Лермонтова есть нечто подобное, но в одном случае – «Мне снился сон – в долине Дагестана…» посмертное состояние поэту как бы снится, а в другом – «Выхожу один я на дорогу…» о том же состоянии говорится в сослагательном наклонении. Между тем эпитафия, написанная в лирическом жанре, кажется нам вполне правдоподобной, а дальше этого, как известно, не может идти никакая поэзия; искусство вообще есть чистый вымысел, здесь же перед нами пограничный случай: с одной стороны, мы имеем дело как будто с реальным событием, человек фактически умер, но прежде распорядился выгравировать на собственном надгробном камне два сочиненных им – а может быть и не им? – четверостишья, с другой стороны, впечатление таково, что, умерев, автор эпитафии окончательно удостоверился в полной правоте своих слов, – не образ, созданный им, а он сам. И это производит несколько шокирующее впечатление, мы никогда не припишем автору анонимной эпитафии эпитет лирической гениальности, зато когда все без исключения великие стихи, которыми мы так восхищались в юности, с годами обветшают и забудутся в набравшем опыта и мудрости сознании, подобно декорациям однажды потрясшего нас спектакля, упомянутые восемь наивных, но чрезвычайно пронзительных строк останутся в памяти как огненное клеймо. Заодно о жанре эпитафии: отнюдь не всякая эпитафия удачна, напротив, как часто встречаются на кладбищенских камнях, особенно в средиземноморском ареале, разного рода посвящения, титулы, пожелания родных и даже фотографии молодых лет, все это достаточно неуместно и безвкусно, потому что в корне не соответствует положению дел, – смерть ведь упразднила начисто и безвозвратно чувственный облик человека – о каких фотографиях может идти речь? Стало быть и посвящение на могиле должно быть предельно скромным, например, имя и даты жизни, как распорядился Шопенгауэр, или еще лучше – безымянная могила, но ее устраивает обычно не человеческая рука, а судьба, иногда под маской стечения обстоятельств: так, монастырь св. Флориана в Амбуазе (Франция) был сровнен когда-то с землей, и останки Леонардо да Винчи оказались в общей могиле, какая общность судеб с Моцартом – его духовным собратом! В прошлом веке американский актер Стив Мэк Квин выказал отменный вкус в оформлении собственного захоронения: он завещал предать тело кремации, а пепел развеять с самолета над Калифорнией. Итак, что же хочет нам сказать удачная, талантливая, оригинальная эпитафия? всегда одно и то же: что умерший не уничтожен вполне смертью, но перешел в бытие, о котором мы не имеем представления, и о котором должны поэтому целомудренно молчать, не только ради него, чтобы не оскорбить его покой и память нашими произвольными, навязчивыми, а иногда просто нелепыми домыслами, но также ради себя самих, – дабы сохранить собственное достоинство и право на элементарную житейскую мудрость. Этот «инкогнито из Петербурга», живший, судя по состоянию могилы, где-то во второй половине восемнадцатого века, несмотря на малость своего творческого наследия, все-таки «уважать себя заставил, и лучше выдумать не мог». В посмертной маске, вообще облике только что умершего человека слиянность его с тайной смерти полная, она и действует на нас поэтому наподобие шока, катарсиса как такового здесь быть не может, катарсис начинается с устранения с лица земли мертвого тела и оставления на его месте символических о нем напоминаний: могилы, креста, статуй, молитв, слез, цветов и тому подобное, но в первую очередь, конечно, воспоминаний. Так было и с Пушкиным: сначала с него сняли маску, потом было отпевание в Конюшенной церкви, положение Жуковским и Вяземским перчаток в гроб, погребение в Святогорском монастыре, затем скорбь всенародная и вечная память, – здесь-то и свершилась – как вечно свершалась и будет свершаться – подстановка Того, что не имеет имени, Тем, что так легко и послушно облекается в слова.