Стоял февраль. Жаркий воздух был напоен ароматами. Эти запахи, как бы материализуясь, превращались на глазах у Сенона то в персики, выглядывающие из садов поверх низких оград, то в виноградные гроздья на старых лозах, вьющихся вокруг терпентинных деревьев, которые непрерывной зеленой вереницей скользили навстречу мерно шагавшему мулу.
Неожиданно на обочине дороги возникла глинобитная хижина, почти скрытая деревьями, над ней на высоченной бамбуковой палке развевался белый платок. Это был знак, что здесь торгуют чичей. Двое ребятишек, один в короткой рубашонке, другой почти голый, только в каком-то жилетике, кувыркались в пыли перед самой дверью.
— Остановимся тут на минутку, — сказал дон Никасио. — Уж очень жарко. Глоточек сейчас не повредит.
Спешившись, он уселся на глиняной скамье, утер пот со лба и щей, хлебнул крепкой местной чичи и пустился в рассуждения.
— Ну и жара! Ты тоже, Сенон, глотни чичи, если пить хочешь. Воду пить, когда потеешь, опасно, — еще помрешь.
И невольно добавил:
— Говорят, твоя мать умерла от воспаления легких. Я не знал ее. А твой отец, бесстыдник, бросил тебя еще маленьким. Вот почему ты и носишь имя матери. А теперь вот умер и священник. Бедный мой брат! Я самый старый из них, но что поделаешь! Теперь будешь работать вместе со мной. Будешь помогать мне на ферме, да, на ферме.
Он расплатился и, поднявшись, приказал:
— А ну-ка, подтяни подпругу у мула.
— Хорошо, дон Никасио.
Когда они сели в седло и двинулись дальше, подгоняя третьего мула, который вез сундучок таты Морато, дон Никасио, почувствовав внезапный прилив нежности, смешанной с угрызениями совести, обернулся к Сенону и сказал:
— Не надо говорить мне «дон Никасио». Я ведь тебе не чужой. Называй меня дядей.
Долгие годы слышал Омонте гулкий отзвук, возникавший в коридоре, когда случайный прохожий ступал на разбитую плитку тротуара перед домом дона Никасио.
В Кочабамбе трава прорастала между камнями мостовой, а улицы были так пустынны, что казались широкими. Скаты крыш бросали волнистую тень на белые стены домов. Редко-редко продребезжит экипаж, а за ним промчится стайка ребятишек, или послышится резкий свист индейца, подгоняющего осликов, навьюченных снопами люцерны.
Дон Никасио Морато был человек обеспеченный. В свое время он промотал в Европе немалые деньги, но все же и теперь у него была одна ферма в провинции Кильякольо, другая — в Клисе и дом в городе.
Он занимался тем, что возделывал маис «уилькапару», из которого гонят чичу, с незапамятных времен ставшую национальным индейским напитком, и, подчиняясь тоже с незапамятных времен возникшему кочабамбскому обычаю, вел тяжбы с соседями из-за земельных границ или из-за воды, тяжбы, которые, в свою очередь, вызывали новые — из-за грабежей, ранений и даже покушений на убийство. Эти занятия вынуждали его делить свое время между фермой и городом, между сельским хозяйством и юстицией.
Из скромного наследства священника Сенону не досталось ничего, ведь он не был законным членом семьи. Дон Никасио поделил все с отцом Сенона, молчаливым нелюдимом, который жил безвыездно на своей ферме в горах Тираке. Племяннику дон Никасио поручил сопровождать грузы на ярмарку в Кочабамбу, а также возить жалобы и уведомления в суд и обратно.
Пыль и солнце на дорогах; мухи в городском суде; жилье в просторном доме Морато — комнатушка в нижнем этаже с плиточным полом: ни мебели, ни утвари, ничего кроме койки, гвоздя в стене, чтобы вешать одежду из темной грубой ткани, да эмалированного умывального таза на продавленном стуле; вместо обоев на стенах прибитые гвоздиками газеты.
Много времени спустя после приезда в Кочабамбу, и то лишь благодаря случайной встрече, Сенон был представлен в один и тот же день обоим своим братьям. Однажды, стоя рядом с дядей Никасио в густой толпе индейцев и задыхаясь от пыли и жары, он торговал на рыночной площади привезенным картофелем. Мимо проезжал верхом на лошади какой-то молодой человек.
— Добрый день, дядя Никасио, — сказал он, остановив лошадь.
— Привет, привет, Хоакин, — отвечал дядя. — Есть ли у тебя вести от отца?
— Нет, дядя… Вы же знаете, он никуда из своей усадьбы не выезжает.
— А ты что поделываешь? Все законы изучаешь? Не прошла еще у отца эта блажь — сделать из тебя судейского крючкотвора?
— Да, видно, так оно и будет, дядя…
Тут вдруг сеньор Морато вспомнил об Омонте.
— А этого парня ты не знаешь? — спросил он у молодого человека. — Это же Сенон, твой брат.
Сверху вниз и снизу вверх метнулись и скрестились два взгляда. Сенон, грубо сколоченный, в подпоясанной бечевкой рубахе без галстука и воротничка, с красным лицом и жесткими сальными волосами, свисающими на лоб из-под соломенной шляпы, никак не выглядел братом, который мог бы польстить тщеславию студента юридического факультета.
— Да, да… Нет, нет… я не знаю его, — пробормотал тот.
Дон Никасио, ничуть не смущаясь, объявил:
— Ну, теперь, значит, ты его знаешь! Подайте друг другу руки. Братья — все равно братья, хоть твой отец этого и не хочет.
Не сходя с коня, Хоакин протянул руку Сенону.
— Очень приятно… Ну, дядя, мне пора. До свиданья!