Но ни охота к еде, ни желанье покоя не могут
С места его оторвать: на густой мураве распростершись,
Взором несытым смотреть продолжает на лживый он образ,
Руки с мольбой протянув к окружающим темным дубравам, —
«Кто, о дубравы, — сказал, — увы, так жестоко влюблялся?
Вам то известно; не раз любви вы служили приютом.
Ежели столько веков бытие продолжается ваше, —
Вижу я то, что люблю; но то, что люблю я и вижу, —
Тем обладать не могу: заблужденье владеет влюбленным.
Чтобы страдал я сильней, меж нами нет страшного моря,
Нет ни дороги, ни гор, ни стен с запертыми вратами.
Сколько бы раз я уста ни протягивал к водам прозрачным,
Столько же раз он ко мне с поцелуем стремится ответным.
Словно коснешься сейчас… Препятствует любящим малость.
Кто бы ты ни был, — ко мне! Что мучаешь, мальчик бесценный?
Чтобы меня избегать, и в меня ведь влюбляются нимфы.
Некую ты мне надежду сулишь лицом дружелюбным,
Руки к тебе протяну, и твои — протянуты тоже.
Я улыбаюсь, — и ты; не раз примечал я и слезы,
И, как могу я судить по движениям этих прелестных
Губ, произносишь слова, но до слуха они не доходят.
Он — это я! Понимаю. Меня обмануло обличье!
Страстью горю я к себе, поощряю пылать — и пылаю.
Все, чего жажду, — со мной. От богатства я стал неимущим.
О, если только бы мог я с собственным телом расстаться!
Странная воля любви, — чтоб любимое было далеко!
Силы страданье уже отнимает, немного осталось
Не тяжела мне и смерть: умерев, от страданий избавлюсь.
Тот же, кого я избрал, да будет меня долговечней!
Ныне слиянны в одно, с душой умрем мы единой».
Молвил и к образу вновь безрассудный вернулся тому же.
Стал в колебанье волны. И увидев, что тот исчезает, —
«Ты убегаешь? Постой! Жестокий! Влюбленного друга
Не покидай! — он вскричал. До чего не дано мне касаться,
Стану хотя б созерцать, свой пыл несчастный питая!»
Мраморно-белыми стал в грудь голую бить он руками.
И под ударами грудь подернулась алостью тонкой.
Словно у яблок, когда с одной стороны они белы,
Но заалели с другой, или как на кистях разноцветных
Только увидел он грудь, отраженную влагой текучей,
Дольше не мог утерпеть; как тает на пламени легком
Желтый воск иль туман поутру под действием солнца
Знойного, так же и он, истощаем своею любовью,
Красок в нем более нет, уж нет с белизною румянца,
Бодрости нет, ни сил, всего, что, бывало, пленяло.
Тела не стало его, которого Эхо любила,
Видя все это, она, хоть и будучи в гневе и помня,
Вторила тотчас она, на слова отзываясь: «Увы мне!»
Если же он начинал ломать в отчаянье руки,
Звуком таким же она отвечала унылому звуку.
Вот что молвил в конце неизменно глядевшийся в воду:
Столько же; и на «прости!» — «прости!» ответила Эхо.
Долго лежал он, к траве головою приникнув усталой;
Смерть закрыла глаза, что владыки красой любовались.
Даже и после — уже в обиталище принят Аида —
С плачем пряди волос поднесли в дар памятный брату.
Плакали нимфы дерев — и плачущим вторила Эхо.
И уж носилки, костер и факелы приготовляли, —
Не было тела нигде. Но вместо тела шафранный
Весть о том принесла пророку в градах ахейских
Должную славу; греметь прорицателя начало имя.
Сын Эхиона142 один меж всеми его отвергает —
Вышних презритель, Пенфей — и смеется над вещею речью
Он же, тряхнув головой, на которой белели седины, —
«Сколь бы счастливым ты был, когда бы от этого зренья
Был отрешен, — говорит, — и не видел вакхических таинств!
Ибо наступит тот день, — и пророчу, что он недалеко, —
Если его ты почтить храмовым не захочешь служеньем,
В тысяче будешь ты мест разбросан, растерзанный; кровью
Ты осквернишь и леса, и мать, и сестер материнских.
Сбудется! Ты божеству не окажешь почета, меня же
Но говорившего так вон выгнал сын Эхиона.
Подтверждены словеса, исполняются речи пророка.
Либер пришел, и шумят ликованием праздничным села.
Толпы бегут, собрались мужчины, матери, жены,
«Змеерожденные! Что за безумье, о Марсово племя,144
Вам устрашило умы? — Пенфей закричал. — Неужели
Меди удары о медь, дуда роговая, — волшебный